Классический танец (балет) и хореография для взрослых, начинающих и продолжающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающиххореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
Классический танец доступен каждому.
Попробуйте себя в балете!

хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих Уроки хореографии для всех:
для взрослых, начинающих с любыми данными.
Индивидуальные занятия и минигруппы 2-3 чел.,
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих любое время (утро, день, вечер, выходные).
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих Тел. (985) 640-64-16, м. Тимирязевская
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
Добавить в избранное   Сделать стартовой
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
Классы
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
Новости
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
Видео
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
Словарь
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
Уроки балета
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
Контакты
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих  Обучение хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих  О балете хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих  Учебное видео хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
Академия русского балета (Хореографическое училище имени А. Вагановой)
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
Московская государственная академия хореографии
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
Пермский государственный хореографический колледж
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих Другие классы
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих  Навигация по сайту хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
Лента новостей
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
Контакты, обратная связь
Обмен ссылками о танцах, хореографии, классическом танце, балете
Отзывы и пожелания
Обмен ссылками о танцах, хореографии, классическом танце, балете
Поиск минигруппы
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих   хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
хореография для всех, классический танец для взрослых, балет для начинающих
22/06/2011 Геннадий Каган. Вера Каралли – легенда русского балета

Формула чародейства
 
Вместо предисловия
В ту пору мне было двадцать девять лет, и я жил в Петербурге, который в то время назывался Ленинградом, на улице Ломоносова, совсем недалеко от знаменитого балетного училища на улице Росси, где каждое утро мне встречались бросающиеся в глаза своей грациозной походкой девочки и мальчики, чья цель была балетное училище. Разумеется, балет был мне уже не чужд, какие-то спектакли я успел посмотреть в Кировском театре и в Малом оперном, но в них до той поры меня интересовала прежде всего музыка; движения и формы танца казались мне своего рода дополнением, неким украшающим музыку элементом, который давал в определенной степени абстрактную визуальную иллюстрацию музыкального содержания. И вот на моей улице Ломоносова я вдруг увидел эти плавные движения неожиданно без всякого музыкального сопровождения и в их, пусть еще ученической, чистой форме. Я спросил себя, не открывается ли мне здесь нечто такое, на что раньше я не обратил внимания, и я вспомнил о Поэле Карпе, историке и переводчике, моем старшем товарище, написавшем две книги о балете. Я несколько раз побывал у него на Суворовском проспекте, где он в ту пору жил, и наши чаепития с долгими разговорами обернулись для меня интереснейшим курсом лекций о балете, который нашел свое завершение в совместном посещении Вагановского училища. Только теперь в репетиционном зале училища с его зеркалами и протянутыми вдоль стен хореографическими станками, при виде юных воспитанников, занимающихся с сосредоточенным усердием, я начал понимать, сколько требуется труда и усилий, чтобы в итоге двигаться на сцене грациозно и словно невесомо и творить по законам хореографии ту поэзию, что может создавать лишь неповторимое искусство балета.
Во время разговоров с Карпом я также впервые услыхал имя той знаменитой танцовщицы, которая в предреволюционной России была звездой балета Большого театра и более десяти лет блистала на многих сценах Европы, пока ей не пришлось разделить судьбу многих известных русских деятелей искусства того времени и с большим или меньшим успехом пробиваться за рубежом: Вера Каралли. В том, что в течение последующих лет, даже десятилетий, я почти забыл ее имя, виноваты время и обстоятельства. И этого не могло изменить мое порой неожиданное для меня знакомство с известными советскими деятелями искусства, литературы и музыки, несмотря на то что едва ли среди этих многосторонне одаренных людей нашелся бы хоть один, кто не интересовался балетом. Так, я вспоминаю композитора и музыковеда, соученика и близкого друга Дмитрия Дмитриевича Шостаковича, Валериана Михайловича Богданова-Березовского, которому для его многочисленных докладов в Германии и Швейцарии (в семидесятые годы ему разрешили прочесть там курс лекций) потребовался переводчик. Ефим Григорьевич Эткинд рекомендовал ему меня. Валериан Михайлович с его абсолютным слухом, широчайшей эрудицией и блестящим французским уже через три месяца заговорил по-немецки. И на разговорной практике мы беседовали о балете, и он рассказал мне о трагической судьбе знаменитой петербургской балерины Ольги Спесивцевой, его первой любви, слишком рано сошедшей со сцены и в начале сороковых годов переселившейся в США, где она два десятилетия спустя, вдали от России, безотрадно и горестно окончила жизнь в психиатрической лечебнице. И я вспоминаю замечательного историка и архивиста, добросердечного человека и очаровательную женщину Светлану Вячеславовну Казакову, которая рассказала мне, что Вера Каралли похоронена в Вене.
Годы спустя – к тому времени я уже преподавал в Вене и в качестве литературного переводчика, а впоследствии и автора сотрудничал с известным венским издательством «Бёлау» – я стоял на венском Центральном кладбище у могилы знаменитой русской танцовщицы. Она умерла в 1972 году в зрелых годах, вдали от Москвы и Петербурга, в полном одиночестве в доме для престарелых деятелей искусства в австрийском Бадене. Кто в России или в Австрии сегодня помнит о ней, не по своей воле когда-то покинувшей родину? – спросил я себя. Что потеряла Россия, изгнав столько талантливых сыновей и дочерей, и в каком выигрыше оказались другие страны? В глубине души я попросил у Веры Алексеевны прощения за то, что само ее имя на долгое время выпало из моей памяти и я даже не упомянул его в изданной в 1998 году в издательстве «Бёлау» моей культурологической книге «За и против Австрии», хотя в ней я предоставил слово русским голосам в Австрии на протяжении двух столетий.
Я осознал, что должен сделать нечто доброе по отношению к Вере Каралли, и поэтому стал собирать материал о ее личности, ее жизни и ее творчестве, разыскивать по возможности еще живых очевидцев, кому довелось встретить ее бог знает когда. И такие люди нашлись. В Париже и Вене, в Каунасе и Бухаресте, в Берлине и Цюрихе.
Чем дольше и чем интенсивнее я работал над книгой о Вере Каралли, тем больше становилось мне ясно, что она была прирожденным талантом, одареннейшей актрисой танцевального театра. И непостижимым представляется мне еще и сегодня, что ее блистательная карьера балерины столь резко оборвалась и никогда больше не достигала тех – от Москвы и Петербурга до Парижа и Лондона – восхитительных высот, которыми она пленяла публику. И я испытываю некоторую гордость, представляя мою книгу о ней. Я вновь открыл Веру Каралли, говорю я себе, для меня самого и для других любителей несравненного искусства балета. И с чувством глубокой благодарности я помню всех, кто тем или иным образом и в России, и за рубежом помогли мне воссоздать ее биографию.
(Книга основана на документальном материале, однако для достижения художественного эффекта в тексте допускаются отступления от исторической достоверности).

С Божьей помощью становись актрисой!
Она, прекрасная, плясала…
А. Левинсон, драматург и театральный критик


Ярославль. Этот губернский город, расположенный к северо-востоку от Москвы на слиянии Волги и Которосли, в конце XIX века можно было назвать по тогдашним российским меркам вполне процветающим: 56 фабрик, 77 переполненных прихожанами церквей – и один-единственный (притом далеко не столь усердно посещаемый) частный театр, владелец которого не покладая рук пекся о том, чтобы разбавить провинциальную скуку хотя бы несколькими каплями драматического и музыкально-драматического искусства из волшебного источника, бившего в находящейся отнюдь не за тридевять земель Москве. Случайный гость, которому довелось бы забрести сюда в день, свободный от спектаклей и репетиций, мог бы невзначай заметить на пустынной сцене увлеченно играющую сама с собой маленькую девочку – темноволосую и с ярко горящими глазами миндалевидной формы, каких вроде бы у коренных уроженок Поволжья быть не может. Наверное, эта девочка (как это вообще свойственно детям) воображала себя собственной матерью, выходящей на подмостки в роли Офелии (а дочь украдкой подглядывает за ней из кулисы), или на свой лад повторяла лишенные подлинного изящества ужимки и прыжки здешних «попрыгуний», как ее мать насмешливо именовала неумелых танцовщиц кордебалета, развлекавших публику в музыкальных паузах, которыми здесь было принято заменять антракты. Девочку звали Верой, а ее отец Алексей, из обрусевших греков, был главным режиссером и директором ярославского театра.
Вера, подобно своим родителям – актеру, режиссеру и импресарио Алексею Михайловичу Каралли-Торцову и его жене Ольге, выступавшей на подмостках под сценическим псевдонимом Ольгина, – не была местной уроженкой. В июле 1889 года, когда она появилась на свет, отец с матерью жили на даче под Москвой, в районе парка Сокольники, а через некоторое время им представилась возможность взять на себя руководство ярославским театром. В Ярославль Веру перевезли совсем крошкой – и здесь она провела первые годы жизни под присмотром нянюшки (а поначалу – и кормилицы) Аграфены. Девочку ждет счастливая судьба, предсказала актрисе старая гадалка, потому что она родилась под знаком Льва, а это означает, что и сама она будет человеком веселым и жизнерадостным, и относиться к ней будут с восторгом и любовью. Ольга Каралли, должно быть, восприняла это предсказание весьма серьезно, тогда как ее муж был, судя по всему, человеком куда более трезвомыслящим – по крайней мере в реальной жизни (потому что на театральном поприще он, подобно большинству творческих людей, был суеверен). Поэтому, наблюдая за тем, с каким увлечением его маленькая дочь «играет в актрисы», он лишь посмеивался и не придавал этому особого значения. И разумеется, и в мыслях не держал пустить Веру в будущем по артистической стезе. Слишком хорошо – причем на собственном опыте – знал Каралли-Торцов, как тяжела жизнь актера в русской провинции, вынужденного сегодня вечером играть Шекспира, а завтра какой-нибудь жалкий французский водевиль, и после любого представления, вернувшись в жалкую каморку, при свете керосиновой лампы тщетно мечтать о рукоплещущих ему театральных залах Петербурга и Москвы. И, хотя ему самому и удалось в известной мере выбиться из всегдашней актерской нищеты, для дочери своей он желал иной судьбы; желал тем более, что наблюдал на множестве примеров, как дети артистов, решившие последовать примеру родителей, получали лишь второстепенные роли и, соответственно, влачили жалкое существование, причем пожизненно. Поэтому он пропускал мимо ушей взволнованные слова жены, которая (как любая мать) считала свою дочь необычайно талантливой и, не забывая о предсказании гадалки, свято верила, что Вера когда-нибудь осуществит на сцене то, в чем было отказано самой Ольге, – и сильно расстроился, когда дочь (уже пошедшую в школу) оставили на второй год, потому что на уроках она, не слушая учителей, вечно пребывала в мечтательной задумчивости.
Ольга Каралли возражала мужу, пеняя ему (не вполне справедливо) на то, что он сознательно не замечает очарования и обаяния собственной дочери, которые с годами непременно должны превратить ее в выдающуюся красавицу. Ольге нравилось говорить об этом – и Вера (ей меж тем уже исполнилось одиннадцать, и от внимания ее, естественно, не ускользали родительские пререкания) жадно внимала ее речам. Она и сама давно уже чувствовала, что ей присуще нечто в корне отличающее ее от остальных детей губернского города. Порою (когда Вера знала, что за ней никто не следит) девочка облачалась в театральные костюмы и принимала изысканные позы перед зеркалом; особенно нравилось Вере – в вязаном платье с пышными рукавами – отправляться вдвоем с матерью в городское фотоателье и позировать фотографу на фоне живописных и фантастических (пусть и примитивных) задников. Одну из таких фотографий она подарила кормилице Аграфене, другую приколола иголкой к коврику у себя над кроватью, рядом со снимками родителей – отца в роли Хлестакова и матери в роли Марии Антоновны в гоголевском «Ревизоре» (сделанными давным-давно, на сцене какого-то другого театра), – и любовалась ими каждое утро.
Так что время от времени Вера уже не просто предавалась детским мечтам, похожим на волшебную сказку, но и сидела в партере отцовского театра, глядя на сцену как зачарованная и мысленно представляя себя там, среди исполнителей спектакля. Или же, ближе к вечеру, сидела на берегу Волги с пушкинскими «Русланом и Людмилой» на коленях и, пока ее не могли видеть другие дети, проливала горькие слезы, испытывая щемящее волнение: мощное течение реки, величавая поступь стихов, живая жизнь и воспоминания о сценических впечатлениях – все сливалось воедино в ее фантазии. Но, должно быть, она унаследовала и какую-то часть отцовского практицизма, потому что уже сейчас, в столь раннем возрасте, отчетливо осознавала: путь от мечты к действительности никак не может реализоваться в Ярославле. Она уже не раз слышала разговоры отца с матерью и постоянных посетителей скромного салона супругов Каралли о прославленной московской театральной школе. На этих предвечерних чаепитиях она ведь и сама сидела со взрослыми за одним столом. Конечно, она еще не слишком хорошо понимала, что это за школа, но говорила себе, что только там сможет научиться тому, что ей на самом деле понадобится, чтобы когда-нибудь выйти на подмостки в роли пушкинской Людмилы или, вслед за собственной матерью, сыграть – с цветами в распущенных волосах – гибель прекрасной Офелии, и сыграть столь убедительно, что публика разразится аплодисментами. Много позже она с изумлением обнаружила, что в шекспировском «Гамлете» эта сцена отсутствует – и о смерти Офелии в Эльсиноре узнают с чужих слов.
Отец все еще мешкал уступить натиску жены и поддаться на уговоры московских гостей, которые, наезжая в Ярославль и знакомясь с Верой, всякий раз находили возмутительным тот факт, что такой алмаз, как она (именно так они и выражались), остается неотшлифованным и прозябает в губернской глуши. Каралли-Торцов находил все эти восторги чрезмерными, хотя что-то в них, разумеется, было. Он и сам понимал, что красота Веры уже в самое ближайшее время не сможет оставить равнодушным ни одного мужчину. И эта двенадцатилетняя девочка, видел он, обладает особой аурой, с которой не идет ни в какое сравнение прелесть лучших актрис его театра. Его давнишнее предубеждение вошло теперь в противоречие с отцовским тщеславием истинно театрального человека, и однажды он объявил: Вера никогда не сможет сказать, что я не поддерживал ее во всех начинаниях.
Театральное училище или балетное – вот как стоял теперь вопрос, но в московском институте можно было учиться и тому и другому, причем за совершенно одинаковую плату; хотя, как выяснил Каралли-Торцов в разговорах с друзьями, расходы на питание, лечение, сценическое платье и необходимые учебные материалы здесь, как и в хореографическом училище в Санкт-Петербурге, брало на себя государство, поскольку оба учебных заведения входили в систему Императорских театров. Каралли-Торцов, будучи не только актером, но и импресарио, умел хорошо считать. И, еще раз взвесив всё тщательно (включая свои былые сомнения), благословил Веру (которую ни на миг не покидала решимость стать актрисой) такими словами: «С Божьей помощью становись актрисой! Завтра или послезавтра я поставлю за тебя в церкви свечу». Конечно, подобно большинству представителей актерской гильдии, он не отличался чрезмерной набожностью, и только заботясь о собственной репутации, посещал по большим праздникам ярославский кафедральный собор Вознесения Божьей Матери; но все же, припомнив гамлетовские слова о тайнах между землей и небом, которые и не снились здешним мудрецам, решил подстраховать единственную дочь и таким – не слишком характерным для него – способом.
Вера уже давно не была в родном городе, если не считать одного-единственного случая в июле прошлого года, когда она, прибыв вместе с родителями на бабушкины именины, вышла на перрон находящегося на окраине Ярославского вокзала, села в дрожки и покатила по похожему на гигантскую деревню городу. По мере приближения к центру ухабистая дорога становилась все более и более ровной, а по обе стороны от нее типично сельские виды постепенно уступали место современному городскому пейзажу: многоэтажные каменные здания, больше похожие на дворцы, высились между почерневшими от древности бревенчатыми строениями; здесь были площади, бесчисленные переулки и широченные бульвары, по которым в кажущемся беспорядке проносились кареты и неторопливо прогуливалась пешая публика. Теперь, выехав из Ярославля вдвоем с отцом ранним утром, Вера вновь переживала все это в обманчиво незнакомой и все же родной Москве. Но настроена она сейчас была далеко не столь беззаботно, как год назад. Радость предвкушения учебы в театральном институте (если удастся туда попасть) смешивалась со страхом перед вступительными экзаменами. Отец объяснил Вере, что ей предстоит что-нибудь продекламировать, причем сделать это нужно со всею возможной естественностью, тогда как мать, напротив, наказала держаться с максимальным изяществом. Теперь Вера боялась, что не сумеет продемонстрировать перед экзаменаторами ни достаточной естественности, ни необходимого изящества. Она выучила довольно длинный отрывок из «Руслана и Людмилы» и каждый вечер декламировала его родителям, которые, однако же, делали ей все новые и новые замечания до тех пор, пока юная барышня, отчаявшись и разрыдавшись, не убегала к себе в комнату. А оставшись одна, принималась молиться. Правда, как это ни странно, молилась Вера не Богу, а Пушкину. Но вот сомнения наконец оставили ее, да и нашлось у Веры достаточно тщеславия, чтобы, глянув на себя в зеркало в театральном гардеробе, мысленно согласиться с московскими гостями ярославского театрального семейства: такая красота непременно должна произвести впечатление. Вот только хватит ли одной красоты для поступления в институт?
Хватило, причем с лихвою. Да и Верина декламация пушкинского отрывка была признана удовлетворительной. Оставалось только подыскать жилье, что, впрочем, оказалось еще проще вступительного экзамена. Квартира бабушки была достаточно просторна, чтобы принять под свой кров и Алексея Каралли-Торцова, и его дочь, – а ведь от добра добра не ищут, – да и сама двенадцатилетняя девочка решила, что в исполненной опасностями и соблазнами Белокаменной лучшего пристанища ей все равно не найти. Кроме того, отсюда было рукой подать до театрального института, где ей предстояло теперь учиться, да и до прославленного Большого театра – тоже (что, разумеется, на данный момент было не более чем добрым предзнаменованием).
Первые недели в театральном училище мало походили на то, о чем мечталось Вере заранее. К собственному изумлению, ей пришлось заново учиться русскому устному; к тому же ей сообщили, что она до сих пор дышала неправильно и что ее тело, движения которого казались ей само собой разумеющимися, двигается далеко не машинально. Самые элементарные задания – например, поднять с пола и подать кому-нибудь воображаемый носовой платок – под критическими взглядами преподавателей и соучениц превращались в весьма непростое дело. О подлинных театральных постановках (а Вера в своей наивности ожидала, что как раз с них и начнут) речи пока не шло. В учебный план, наряду с гимнастикой, входили занятия русским и французским, математика, всемирная история, география и искусствоведение. Так и только так Вера могла стать ученицей прославленной московской театральной школы. И лишь когда-нибудь в отдаленном будущем ей предстоит подняться на сцену – может быть, даже в драматическом Малом театре, стоящем через дорогу наискосок от Большого, – и, подобно собственной матери, сыграть Офелию с цветами в распущенных волосах. Но, несмотря на все эти удивительные в своем прозаизме открытия, романтических представлений о театре Вера не утратила.
И тут с ней случилось нечто и впрямь неожиданное. Правда, уже некоторое время у нее на занятиях гимнастикой побаливала спина, но ей казалось, что это вполне естественная и преходящая реакция мышц на дополнительные нагрузки. Тщательный медицинский осмотр показал, однако же, что у девочки не все в порядке с позвоночником. Консультирующий врач обнаружил серьезное искривление, которое, на его взгляд, практически исключало дальнейшие занятия гимнастикой, да и продолжение учебы в театральном училище как таковое. Вере показалось, будто перед ней внезапно разверзлась бездна, готовая проглотить все, о чем она так долго мечтала. Ее охватили отчаяние и невероятное разочарование. Может быть, отец так и не поставил за нее в церкви свечу?.. С московским театральным училищем было раз и навсегда покончено – и ни бабушка, к которой Вера обратилась первой, ни родители в Ярославле, куда она вслед за тем вернулась, не могли утешить девочку в обрушившемся на нее несчастье.

Новое начало
Проходили недели и месяцы; здоровьем Веры занимались всевозможные шарлатаны и, к счастью, несколько настоящих врачей; девочку бинтовали и перебинтовывали, обрекая порой на полную неподвижность чуть ли не на целые сутки. Но это не мешало ей размышлять о собственном будущем – и она преисполнилась решимостью начать все с самого начала еще раз. И видимо, из какого-то особого упрямства думала она теперь не столько о драматическом театре, сколько о балете – точнее, о балетном репетиционном зале, запомнившемся ей еще в первые недели, проведенные в театральном училище, хореографическими станками вдоль стен, запахом мела и талька, пышными юбочками и корсажами, словно изготовленными из лебединого пуха… Это был воистину сказочный мир, ничуть не похожий на жалкие танцевальные вставки в спектакли отцовского театра.
Должно было случиться чудо, чтобы давнишнее предсказание гадалки все же сбылось. Таким чудом и стало для Веры постепенное улучшение ее здоровья. Не то чтобы искривление позвоночника удалось устранить полностью, но по мере того, как шло время, неблагоприятные прогнозы врачей прекратили сбываться с неумолимой точностью, и выяснилось, что опорно-двигательный аппарат девочки пострадал не столь уж существенно. Теперь можно было подумать и о продолжении образования. Отец Веры с недоумением, хотя и не без радости, выслушал ее новое решение: она будет учиться не на актрису драматического театра, а на балерину. Каралли-Торцов, проявив в общем-то несвойственную ему кротость, согласился с дочерью, хотя и счел преждевременным отправлять ее в училище – и тем самым подвергнуть строгости тамошних нагрузок – прямо сейчас. Он решил начать с приватных уроков танца – с тем чтобы посмотреть, как дело пойдет. Ему доводилось слышать о московском балетмейстере по фамилии Хлюстин, который, подвизаясь в Большом, держал и частную балетную студию, – и ему, согласно многим отзывам, удавалось вдохнуть изящество даже в самых неуклюжих девиц и заставить их ножки трепетать, как бабочки. Молва, разумеется, была преувеличенной, но у Хлюстина и впрямь имелся собственный метод обучения, уже позволивший изрядному числу его учениц поступить в хореографическое училище и выйти на подмостки московских и петербургских музыкальных театров.
Хлюстин – неизменно изысканно одетый и щеголяющий соответствующими манерами сорокалетний мужчина, заботам которого отныне препоручили юную Веру, – имел в московских музыкальных кругах репутацию крайне требовательного педагога классического балета французской школы, привнесенного в Москву лет за двадцать до того учителем самого Хлюстина Сен-Леоном. Конечно же, Хлюстин был деспотом – истеричным, капризным и непредсказуемым, – но каким-то загадочным образом ему удавалось, вопреки тираническим методам обучения, привить воспитанникам своей студии подлинную страсть к балету и не дать этой страсти угаснуть с годами. Это был единственный урок, преподанный им Вере (которая вообще-то находила его совершенно несносным), и девочка, проучившись у него совсем недолго, и впрямь вернулась в театральное училище, однако на сей раз – на отделение хореографии.
Должно быть, Вера испытала тайное удовлетворение, вновь представ перед вратами театрального института, из которого ее практически вышвырнули всего несколько месяцев назад. Да и неуверенности, с которой она впервые взошла по здешней лестнице, обуреваемая желанием во что бы то ни стало выучиться на актрису драматического театра, теперь не было. Строго говоря, она и сама не понимала, что за метаморфоза произошла с ней за месяцы болезни. Так путешествующий по железной дороге после вынужденной остановки на промежуточной станции продолжает путь хоть и в том же направлении, но уже другим поездом – да и пункт назначения поменялся, ничуть не став от этого менее притягательным, а прямо напротив.
Вступительный экзамен Вера на этот раз сдавала в репетиционном зале хореографического отделения, который запомнился ей еще в период недолгой учебы в институте и где, возможно, ей в голову впервые закралась мысль попробовать себя на ином, пусть и тоже театральном, поприще. Сейчас в зале расставили стулья и скамьи для абитуриенток, прибывших, подобно самой Вере, с матерями и дожидающихся своей очереди ответить на вопросы экзаменаторов и продемонстрировать изящество движений и чувство ритма. Экзаменаторы, восседая за внушительным столом с резными дубовыми ножками (больше похожими на колонны), после каждого выступления переглядывались и, в зависимости от произведенного той или иной абитуриенткой впечатления, кивали головами или настороженно супили брови. Чем ближе подходила очередь Веры, тем более сильное волнение она испытывала. Пытаясь хоть как-то отвлечься, девочка стала разглядывать одного из экзаменаторов – невысокого узкоплечего мужчину с едва наметившейся бородкой, который, сидя в дальнем конце стола, буквально пожирал ее глазами. На нем была одежда несколько более простого кроя, чем на остальных; к тому же его руки непрерывно двигались по лежащему перед ним листу бумаги или, скорее, картона, хотя ни карандаша, ни ручки у него не было. Вера с трудом удержалась от улыбки, потому что этот человек напомнил ей игрушку, продающуюся в Ярославле на ярмарке, – резную фигурку чертика на резинке, помещенную в бутылку; стоило потянуть за резинку, как чертик принимался выделывать под прозрачным стеклом самые уморительные антраша. Именно этот экзаменатор и подоспел первым, грациозно выскочив из-за стола, к замешкавшейся и споткнувшейся от волнения Вере; он подал ей руку, с улыбкой назвал мадемуазелью и, утвердительно кивнув, повернулся к сидящим за столом коллегам. Вера подумала, что этот человек наверняка сыграет важную роль в вопросе о ее зачислении, и почему-то решила, что мнение его будет непременно благоприятным.
Бабушке, у которой Вера вновь остановилась, лишь с превеликим трудом удалось утихомирить внучку, когда та, ликуя, принялась рассказывать об экзаменаторе, с готовностью бросившемся ей на помощь, которому она, судя по всему, и обязана поступлением в училище. Бабушка сказала, что Вера, на ее взгляд, прирожденная балерина. А когда Вера описала услужливого экзаменатора, бабушка припомнила, что вроде бы видела его когда-то танцовщиком на сцене Большого. Фамилия у него Горский, и непременно надо обратить внимание на букву «с» между «р» и «к», чтобы не путать его с новомодным писателем Горьким. Бабушке доводилось слышать, что этот Горский, прибыв некоторое время назад в Москву, подвизается в Большом не только танцовщиком, но и хореографом – и буквально из кожи вон лезет, чтобы поставить там все с ног на голову. Строго говоря, она сама в этом не больно-то разбирается, потому что предпочитает балету оперу. Трепеща от радости, Вера слушала эти рассказы вполуха – утренний успех на экзамене все еще не отпускал ее. Но успех успехом, а ей по-прежнему казался чуть ли не чудом тот факт, что она сама отныне вошла в число избранных; вошла вопреки всему – начиная с нелепого искривления позвоночника, заставившего ее всего полгода назад прервать учебу на отделении актерского мастерства. Надежда умирает последней! И Вера, приплясывая, обошла всю квартиру и бросилась в объятия к бабушке.
Но кто же этот Горский, которого Вера, узнав о результате экзамена, была готова обнять так же пылко, как бабушку, – и обняла бы, не постесняйся она остальных экзаменаторов и девочек-абитуриенток? Может быть, он станет ее наставником? Вере хотелось этого; она не без содрогания вспоминала мучительные уроки Хлюстина, который смотрел на нее свысока и обращался с нею, как с собачонкой, от которой требуют, чтобы она вновь и вновь «служила», перескакивала через горизонтально выставленную трость или прыгала в обруч.
Александр Горский родился в 1871 году в Петербурге, закончил хореографическое училище и обратил на себя серьезное внимание уже своей дипломной работой – балетом «Хлоринда», оригинальной и дерзкой музыкальной интерпретацией одной из сказок Ханса Кристиана Андерсена. Его артистическая карьера началась в Мариинском театре и развивалась довольно успешно; а после того, как он составил себе имя в качестве характерного танцовщика, склонного к гротеску, – произошло это в постановках его бывшего учителя Мариуса Петипа (а этот француз воистину царил на петербургской балетной сцене), – балетмейстером предложили стать и самому Горскому. Находясь по-прежнему под сильным творческим влиянием Петипа, стремившегося вдохнуть новую жизнь в петербургский классический балет, исторически сориентированный на итальянские и французские образцы, Горский со всею изобретательностью бросился на поиски нового, неожиданного, оригинального. Как и следовало ожидать, консервативная часть столичной публики, и прежде всего Дирекция императорских театров, отнеслась к этому без восторга. В конце концов экспериментатору было предписано сменить поле поисков, перебравшись в Москву, которую по тем временам считали (и может быть, не совсем безосновательно) балетным захолустьем. Однако вынужденный переезд обернулся удачей как для самого Горского, так и для московского балета в целом. Перед прибытием нового балетмейстера здешний балет (несмотря на наличие нескольких одаренных танцовщиков и балерин) пребывал в упадке, и ничто, казалось, не могло привести его в соответствие с веяниями времени. Однако именно это и развязало руки буквально вулканирующему новыми идеями опальному балетмейстеру. Начав с повторения нескольких балетных спектаклей Петипа, которые он практически без изменений перенес с петербургской сцены на московскую, Горский – все в том же Большом театре – приступил к их постепенной переработке в соответствии с собственными замыслами и намерениями. Он, можно сказать, принялся освобождать балетные постановки от корсета классической традиции. Прорывом стала постановка «Дон-Кихота» по роману Сервантеса, принесшая оглушительный успех и ознаменовавшая начало новой эры на балетной площадке Большого. В краткое время Горский превратился в подлинную звезду Большого театра – пусть по-прежнему критически обсуждаемую, но на самом деле для критики уже неуязвимую. И еще с большим усердием, чем в Петербурге, преподавал он на балетном отделении московского театрального училища, готовя новых балерин и танцовщиков, изрядной части которых впоследствии предстояло покорить своим искусством Россию, Западную Европу да и весь мир тоже.
Хотя на балетном отделении наряду с преподавателями прочих предметов имелось и несколько хореографов, между которыми и предстояло распределить вчерашних абитуриенток (например, Василий Тихомиров – танцовщик и балетмейстер, чья известность едва ли уступала нарастающей славе Горского), тот факт, что Вера попала в балетный класс к Горскому, наверняка не был случайным. Решающую роль в этом сыграла не одаренность девочки – ощутимая, но еще явно не развитая, – а ее внешность, ее исключительная красота, дополненная к тому же редкой аурой (мать Веры называла эту ауру сиянием). И красоту, и ауру Горский заметил (и отметил) уже на вступительном экзамене. Для юной Веры Каралли началась тем самым новая эра: о лучшем наставнике нечего было и мечтать! И хотя она, подобно другим ученицам, позволяла себе порой втайне посмеиваться над экстравагантностью своего учителя, ей с самого начала было ясно, с какой серьезностью подходит он к тому, что стремится передать своим студенткам. Балет, объявил им Горский уже на первом занятии, – это античный миф, а лучше сказать, древняя вера, которой надо предаться душой и телом, потому что в противоположном случае танцовщику не поможет никакая техника и танец превратится в механическое нагромождение телодвижений.
Вера слушала наставника и впрямь чуть ли не с религиозным благоговением, она стремилась полностью соответствовать предъявляемым им требованиям, хотя получалось это у нее поначалу далеко не всегда, что она и замечала первой – замечала по огорченному лицу своего учителя раньше, чем он делал ей соответствующее внушение. Она относилась к нему с таким же обожанием, с каким иные гимназистки влюбляются в своего учителя, – и когда ей особенно удавалось одно из тех хитрых па (французские названия которых она прилежно записывала к себе в тетрадочку, с тем чтобы заучить их наизусть и впоследствии щеголять профессиональными словечками в разговоре) и наставник одобрительно кивал, Вера испытывала прилив радости и чуть ли не счастье. Только бы поскорее забыть о том, как она ошибочно перевела французское слово «фуэте» русским «дурочка» – и Горский весело расхохотался над этим!
Само собой разумеется, что это ощущение блаженства не могло длиться вечно – порой всего мгновенье в изнурительном репетиционном процессе. Но всякий раз оставалось послевкусие, помогавшее ей не только выдерживать – день за днем и неделю за неделей – всё возрастающие нагрузки в репетиционном зале, но и сохранять неколебимую уверенность в том, что все трудности, с которыми ей предстоит столкнуться в ближайшие месяцы и годы, послужат одной-единственной цели: осуществлению ее заветной мечты о сцене. Порой она уже размышляла над тем, что ждет ее по окончании училища, прогуливаясь после занятий по площади перед театром и глядя на фронтон Большого, на портике которого четверкой лошадей правит бог Аполлон. Ей казалось, что чертами лица Аполлон напоминал балетмейстера Горского, а квадригой лошадей представлялись Вере она сама с подругами – ученицами хореографического отделения. Горский уже рассказывал им и о покровителе муз, и обо всем древнегреческом пантеоне, рассказывал об Элладе, на древней земле которой и проросли первые ростки балетного искусства, по-настоящему расцветшего лишь много позже, тысячелетия спустя, в абсолютистской Франции. Вере поневоле вспомнились месяцы, проведенные в любительской балетной студии, когда Горский, захваченный собственным рассказом, принялся показывать ужимки и прыжки некоего воображаемого французского короля. Так, должно быть, выглядели первые подступы к балету, из которых впоследствии развился менуэт и прочие танцы более позднего времени. Схватив Веру за руку, Горский показал сложное балетное движение, которым, по его словам, по-прежнему безупречно владеет восьмидесятилетний Мариус Петипа. Да, уже в то время от будущей балерины требовалось и «разогреться», и выполнить движение, и постоянными повторениями закрепить освоенное – в наши дни это называется экзерсис, – Горский мучил Веру подобными упражнениями и собирался мучить еще долго. Прежде чем она научится, выйдя на подмостки, надлежащим образом приблизиться к танцовщику, исполняющему партию короля Франции.
Горскому нравилось уснащать теоретические лекции наглядными примерами – он сам исполнял танцевальные номера и рисовал мелом на грифельной доске схемы. И пусть, когда требовалось, он мог быть и строгим, и даже безжалостным учителем, не прощающим юным танцовщицам (в том числе и Вере) ни малейшей промашки, – все же у нее создавалось впечатление, будто она в некотором роде является его любимицей. Однако не исключено, что это была не более чем жалость, с которой ей доводилось сталкиваться и в общении с остальными педагогами, знавшими историю с искривлением позвоночника. А ей не хотелось, чтобы ее жалели – ни Горский, ни кто бы то ни было другой. Ей хотелось быть точно такой же, как прочие студентки, разве что самую малость лучше их, изящнее и искуснее. Закусив губу, она перемогала возвращающуюся порой боль в спине, когда ей приходилось работать в репетиционном зале на станке, – да, может быть, эта боль и вовсе была фантомной и возвращалась к ней из тех времен, когда она с ужасом полагала, что с театральной карьерой раз и навсегда покончено. Что ж, с тем большим усердием (да и удовольствием) занималась она экзерсисами (Горский это модное слово уже освоил), училась владеть телом, конечностями, кистями рук и ступнями ног, пока все члены ее не начинали словно бы автоматически воспроизводить требуемые от них движения, обороты и прыжки в темпе и ритме, заданными аккомпаниатором. Но вот однажды ей наконец удалось подняться без поддержки на пуанты и самостоятельно сделать несколько па. Правда, к этому времени она уже не была тою неофиткой, которую Горский называл Верочкой; теперь он обращался к ней (как и ко всем остальным ученицам, независимо от возраста) по имени-отчеству (позднее он вновь вернется к прежнему обращению) и нахваливал как самую прилежную студентку во всей группе. И дело заключалось не только в уважении к личности и столь очевидной целеустремленности его ученицы. Должно быть, этой показной церемонностью Горский пытался скрыть нарастающую симпатию к юной барышне, о чем уже, посмеиваясь, поговаривали в училище, потому что и его, завзятого эстета, завораживала красота Веры, гибкость ее тела, плавность движений, да и все ее, отнюдь не лишенное кокетства, существо; и в этом отношении он ничем не отличался от московских друзей Алексея Каралли, которые, наезжая к нему в Ярославль, буквально пожирали глазами тогда еще совсем юную Веру. Кокетство же ее, при всей неискушенности (а неискушенной она оставалась еще долго), словно бы врожденное, девочка, а затем и барышня пускала в ход весьма умело. Чувства же самой Веры по отношению к Горскому были смешанными. С одной стороны, она просто боготворила его и испытывала к учителю (более чем вдвое старше себя) нечто вроде влюбленности; с другой – он, нервный и порывистый, по-прежнему напоминал ей чертика в бутылке, которого она в детстве видела на ярославской ярмарке. «Гении именно таковы!» – сказала Вере одна из соучениц, когда они стояли на галерке Большого театра, наблюдая за тем, как ведет на сцене свою партию Горский, – ведь он, преподавая в училище и ставя балетные спектакли, не спешил оставить музыкальную сцену. Арлекина Горский исполнял эксцентрично и сложно, можно даже сказать, многослойно, и Вера видела на сцене только его, ему одному рукоплескала и втайне надеялась, что он каким-то образом сумеет это заметить. Однако на следующее утро в репетиционном зале он вновь превратился в того же требовательного и придирчивого педагога, то и дело прерывающего танец хлопком в ладоши или выкликом «Фуэте!» (или «Антраша!»), а порой и неодобрительно покачивающего головой, если ему вдруг начинало казаться, что половина учениц начисто забыла о том, что он твердил им всего лишь накануне: «Упражнения, барышни, упражнения! Вам же не хочется в оперетту? Или вовсе на ярмарку? Чтобы попасть туда, совершенно не обязательно у меня учиться!»
Он и сам был сложным и даже многослойным человеком, этот Александр Горский – никого хотя бы отдаленно похожего на него Вера еще не встречала. И не исключено, что он и впрямь был гением – по меньшей мере, на ее взгляд, – или, если угодно, волшебником, умеющим магическими пассами изменять все вокруг себя. Вера чувствовала это магическое воздействие на себе – и порой ей казалось, что он Пигмалион из древнегреческого мифа, а она сама – статуя, в которую он вдыхает жизнь (собственную!). Кажется, он сумел подчинить себе само время, так что Вера вместе с другими «балетными крысами» (как их насмешливо называли учащиеся на отделении драматического искусства) не замечали, как проходят месяцы, – и вот уже пролетел целый год. Первый курс. Про который Вера заранее знала, что он будет для нее самым трудным. Знала заранее – и все равно ошиблась. Чем лучше она осваивалась в училище и набиралась уверенности в своих силах, тем острее осознавала, сколь многому ей еще предстоит научиться, потому что находится она только в самом начале пути к желанной цели – и дорога туда будет еще долгой и трудной. Бывали периоды полного отчаяния, когда Вера горькими слезами оплакивала собственную творческую несостоятельность. Ведь тогда она казалась себе именно несостоятельной. Но теперь на выручку ей в таких ситуациях приходил не только Горский: нет, она сама, стоически преодолевая боль, которой то и дело оборачивались все новые и все более сложные экзерсисы, научилась рассматривать ее как пусть тяжкую, но неизбежную плату за осуществление гордой мечты о будущей великой балерине Вере Каралли. Но что значит «будущей», где оно, это будущее? Ей только что исполнилось шестнадцать лет, но ведь и великая Анна Павлова, осыпаемая цветами и овациями на балетной сцене петербургского Мариинского театра, была всего восемью годами старше. Время летит быстро. Правда, в юности этого, как правило, не замечаешь.
Вера, можно сказать, не замечала ни смены времен года, ни деталей повседневного московского быта, даже если речь шла о небольшом пятачке от бабушкиной квартиры до хореографического училища, по которому она проходила каждое утро. Лишь изредка останавливалась она на Тверском бульваре перед витринами больших магазинов с яркими зазывными вывесками: манекены и чучела, бутафорские окорока и корзины с дарами сада, изготовленные искусными ремесленниками, порой вызывали у нее впечатление, будто она очутилась за кулисами театра, и весь бульвар – с дребезжащими дрожками (и бранящимися кучерами), с элегантно, а порой и вычурно разодетыми господами, с одноногим шарманщиком на углу перед входом в театр – представляет собой одну-единственную, однако вечно варьируемую по прихоти незримого режиссера театральную сцену, разыгрываемую в ставших уже привычными декорациях. Однажды, растерявшись в двери-вертушке, прямо под ноги Вере упал какой-то пьяный. Упал – и тут же вновь вскочил на ноги и принялся отплясывать безумный танец, за которым барышня следила сначала с отвращением, но в конце концов с истинным наслаждением. Руки плясуна жалко болтались в воздухе, ноги подгибались и заплетались – Вера смотрела, тщательно запоминая каждое неловкое движение и нелепый жест, а придя в репетиционный зал, воспроизвела эту пляску по памяти на забаву соученицам. Очнулась Вера, лишь обнаружив, что наряду со сверстницами за ней наблюдает и Горский, сидя со скрещенными на груди руками на каком-то случайно подвернувшемся ему сундучке. Дождавшись, пока смолкнет смех юных зрительниц, балетмейстер сказал: если представить себе, будто Вера танцевала сейчас босиком и в древнегреческой тунике, это было бы несколько – да, вот именно, лишь несколько – похоже на то, что выделывает сейчас в Петербурге американская танцовщица Айседора Дункан. Которая, кстати, после произведенного там фурора собирается выступить и в Москве. Однако то, чем на самом деле занимается эта Дункан, вовсе не является бездумным выплеском в танце голых эмоций; напротив, речь идет о тщательно продуманном и (Горский вынужден отдать ей должное) в целом удавшемся полном разрыве с традициями классического балета – теми самыми традициями, дорогие мои, которые вам еще только предстоит впитать в плоть и кровь, прежде чем самим осмелиться на поиски балетных новаций. Так или иначе, Вере удалось подсмотреть, наблюдая за пляской пьяного на Тверском бульваре, кое-что из того, над чем с некоторого времени размышляет и он сам, Горский. Как привнести в классический балет фольклорное начало, как передать в танце живой дух русского национального характера, начиная с плясок простонародья в сельской местности? Но об этом – как-нибудь в другой раз. Он, Горский, еще приведет им примеры того, как сложно воссоздать на балетной сцене не только образ веселого пьяницы, что только что продемонстрировала им Вера, но и любой мало-мальски гротескный персонаж.
Эта импровизированная лекция (как большинство выступлений Горского) завершилась веселым смехом студенток, но на этот раз, раздраженно подумала Вера, они потешаются надо мной! Впредь она решила больше не предоставлять такого повода. Да и времени в любом случае оставалось уже совсем немного. На хореографическом отделении шли последние приготовления к великому дню выпускного экзамена, когда ученицам Горского придется, впервые выступив по-настоящему перед целой комиссией (сформированной не только из москвичей, но и из петербуржцев), продемонстрировать – и желательно в лучшем виде – плоды четырехлетних занятий в стенах училища. В последние недели перед выпуском (а ведь от выступления на экзамене в существенной мере зависит вся предстоящая карьера, все грядущее артистическое поприще) Горский работал с выпускницами особенно интенсивно; он то и дело заходил в репетиционный зал со все новыми записями, схемами и рисунками. Все задания, которые могли быть предложены выпускницам, он на своих рисунках буквально разложил по полочкам, имея в виду прежде всего помочь барышням устранить или, по меньшей мере, смикшировать те или иные недоработки, имеющиеся у каждой из них. Кроме того, он старался не передать выпускницам собственной нервозности – вполне понятной, если учесть, что по результатам экзамена оценят не только их, но и его самого, а возглавит комиссию не кто иной, как директор Императорских российских театров В. А. Теляковский, практически безграничному влиянию которого Горский был обязан своей «ссылкой» из Петербурга в Москву. Особенно тревожило наставника то, что на суд этого человека попадет и Вера – еще, увы, имеющиеся недостатки в ее балетной подготовке были известны самому Горскому как никому другому.

Дебют
Неудержимое волнение, охватившее учениц, странным образом миновало Веру. При этом она отнюдь не была уверена в том, что сумеет перед приемной комиссией безукоризненно продемонстрировать все, чему научил ее Горский. Ступать надо широко и свободно, внушал он ей; к выпускной комиссии нужно выйти тем же шагом, что и на сцену, на встречу с переполненным публикой залом. От этого зависит первое впечатление, а в конечном счете и – существенным образом – окончательный результат. Прежде чем показать, как она умеет танцевать, балерина обязана продемонстрировать, как она ходит, вернее, как она выходит, – это-то и должно запомниться публике, – и тогда она станет наполовину твоей еще до пируэтов и прыжков. Вере, однако же, требовалось отнюдь не половинчатое признание. Все или ничего, сказала она себе, но на возможности ничего не задержалась мыслью ни на мгновенье. Я должна произвести впечатление, внушала она себе, должна показать все, что могу и умею, должна, не в последнюю очередь, показать и то, чем меня наделила природа. Выпускная комиссия наверняка состоит по преимуществу из мужчин, скорее всего пожилых мужчин, вроде тех, с которыми Вера ежедневно сталкивалась на Тверском бульваре и на Театральной площади и взгляды которых – когда снисходительно благожелательные, а когда и откровенно алчные – уже научилась истолковывать единственно возможным образом… Тем не менее готовилась она к экзамену упорно и тщательно.
Представ перед экзаменационной комиссией и выйдя к ней (как показалось самой Вере) отнюдь не широким и свободным шагом, выпускница, однако же, волновалась, хотя сама этого и не замечала. Прямо наоборот. Волнение приняло форму предельной сосредоточенности, с которой Вера и приступила к выполнению экзаменационного задания, а ближе к концу практически безупречно исполнила то, что Горский на занятиях называл глубоким реверансом. Правда, Вера не опустила голову (как того требовал регламент), а вместо этого чуть ли не с вызовом посмотрела на экзаменаторов, в числе которых, кстати, и впрямь были только две дамы, причем одна из них смотрела на дерзкую дебютантку в лорнет.
Совещание, на которое удалились члены комиссии, тянулось, по ощущениям Веры, бесконечно долго. Уже наступил вечер, когда Теляковский приступил наконец к оглашению результатов экзамена. Все выпускницы выдержали экзамен. А что же Вера? Довольно долго поговорив с Горским, председатель комиссии отозвал ее в сторонку и, судя по всему, находясь под сильным впечатлением от ее выступления, объявил, что в новом сезоне ей для начала (именно так он и выразился) дозволено дебютировать на сцене Большого во втором акте «Лебединого озера».
Еще не будучи в силах поверить этому и вместе с тем бесконечно счастливая, вышла Вера из стен училища на улицы вечереющей Москвы. Ей все удалось! С каким наслаждением она выкрикнула бы это вслух – да так, чтобы ветер донес ее слова до Арбата и далее, до неблизкого парка Сокольники! Но как-никак ей было уже не двенадцать лет, и за годы в балетной школе она научилась не давать волю чувствам. Вообразила подобный порыв – и достаточно. Расчувствоваться она позволила себе лишь дома, у бабушки; этой ночью Вера легла спать куда позже обычного и все равно еще долго не могла заснуть, предаваясь фантастическим мечтаниям, в которых она уже превратилась в приму – и ее уже осыпали цветами, как ее родную мать в роли Офелии на сцене ярославского театра или как прославленную Павлову в Мариинском театре, о которой как раз тогда говорили как об отважной исполнительнице замысла ее хореографа Михаила Фокина в партии лебедя из танцевальной сюиты Камиля Сен-Санса «Карнавал животных». Вера не знала ни этой сюиты, ни этого композитора. Да и о хореографе Фокине ей было известно лишь то, что он слывет новой яркой звездой на петербургском балетном небосклоне. В том, что он задумал и осуществил вместе с Павловой, наверняка должна быть какая-то изюминка. Сама себе Вера, думая о предстоящем дебюте, казалась сейчас едва ли не полным ничтожеством. Знаменитая петербургская балерина стала для нее чем-то вроде иконы – но разве не нужен каждому, кто стремится к заветной цели, высокий образец для подражания, к которому относишься с молитвенным благоговением? И разве сама Павлова не была когда-то юной и никому не известной, разве не дебютировала она лишь после того, как на нее обратил внимание петербургский балетный бог Петипа, а вслед за ним и Фокин, – точно так же, как сама Вера заинтересовала вначале Горского, а несколько лет спустя и Теляковского? Партия во втором акте. Наверняка маленькая партия. Но в «Лебедином озере»! И в Большом театре!
Вера еще не знала, что восторг, в котором она пребывает, еще не достиг апогея. Она уже пригласила нескольких соучениц, чтобы совместно отпраздновать успешное окончание училища, когда Горский ошарашил ее еще одной новостью, показавшейся в первое мгновение совершенно невероятной. На ежегодном августовском собрании в Большом театре было решено, что Вера дебютирует не в следующем сезоне, как предполагалось вначале, а в текущем. Причем получит она не эпизод во втором акте «Лебединого озера», а партию на весь спектакль. Балерина, исполнявшая до сих пор обе главные партии в «Лебедином озере», внезапно занемогла – и заменить ее теперь предлагалось Вере! Это беспримерное, на его взгляд, решение, пояснил Горский; еще ни разу до сих пор юную балерину прямо со школьной скамьи не отдавали, так сказать, на заклание придирчивой московской публике; поэтому он хочет предоставить право выбора – принять неслыханное предложение или отклонить его – самой Вере. Так или иначе, не следует забывать, что речь идет о совершенно исключительной возможности. Прежде чем согласиться, Вере нужно, однако же, узнать еще кое-что. На подготовку и репетиции ей отведут всего-навсего две недели. Что, конечно же, смехотворно мало. Горский не сказал дебютантке, что и сам сомневается в том, созрела ли Вера для исполнения надежд, которыми по ее поводу проникся Теляковский, и что он поделился этими сомнениями с директором Императорских театров, а тот пренебрежительно отверг их как ничем не обоснованные. И разумеется, возможность молниеносно вывести собственную ученицу, причем любимую ученицу, на сцену Большого представляла собой серьезный вызов его педагогическому тщеславию.
Вера не колебалась ни мгновения. Она сразу же ответила Горскому, что согласна, – да и, на ее взгляд, никто не ожидал от нее ничего другого. Спросила только, кто будет ее партнером. Горский назвал имя Михаила Мордкина, окончившего то же училище, что и Вера, но задолго до нее – по классу хореографа Тихомирова, – и уже ставшего заметной величиной на балетном небосклоне Большого. Горский добавил: он надеется на то, что опыт Мордкина поможет Вере скрыть имеющиеся у нее до сих пор изъяны, о которых он, Горский, осведомлен, как никто другой. Главная же трудность, на взгляд Горского, заключалась в том, что дебютантке, пусть и талантливой дебютантке, какой является Вера, предстоит исполнить не просто главную партию, но две главные партии сразу, причем совершенно разного и, строго говоря, противоположного характера: очарованную принцессу Одетту с ее – после того, как ее вырвали из оков зла, – безудержной любовью к принцу Зигфриду и дочь злого волшебника Ротбарта, превращенную отцом в черного лебедя Одиллию, которая, воспользовавшись внешним сходством с Одеттой, соблазняет принца и тем самым губит счастье «белой» пары. Удастся ли Вере вложить в каждую из этих двух партий и сходство, и несходство, достанет ли у нее на это собственного душевного опыта, да и технического мастерства тоже?
Все две недели, оставшиеся до выхода Веры на сцену Большого, Горский репетировал с ней едва ли не круглосуточно. К тому же он сократил и существенно переработал обе доставшиеся Вере партии, приблизив их к возможностям дебютантки, и тщательно наказал ей вложить всю естественность и весь лиризм собственного дарования в партию Одетты, зарезервировав все так же присущее Вере кокетство для образа Одиллии. Балетная техника не была, по его словам, сильной стороной Вериного таланта, поэтому ставку следовало сделать на собственную индивидуальность (слова «красота» Горский тщательно избегал), на очарование, на ауру, которыми она и подкупила на выпускном экзамене строгого Теляковского. Но прежде всего Вере надлежало понять и принять близко к сердцу главную мысль балета. Пусть «Лебединое озеро» и является волшебной сказкой, прелесть сказок заключается не в последнюю очередь в том, что каждой из них присуща определенная главная мысль, причем в «Лебедином озере» этой мыслью становится любовь, оказывающаяся в конце концов сильнее всего зла, на которое способен мир. Одетту и Одиллию надо танцевать так, чтобы этот образ двоился, но, и двоясь, оставался бы двуединым. И конечно же, многоопытный Михаил Мордкин поможет ей в решении этой сложной задачи.
Однажды, когда они возвращались с затянувшейся (как чуть ли не все остальные) до глубокого вечера репетиции, Горский, внезапно рассмеявшись, объявил: если ей это поможет, Вера вправе вообразить, будто Петр Ильич Чайковский написал «Лебединое озеро» и включил в него партии Одетты и Одиллии специально для нее, Веры, – пусть ее тогда и не существовало на свете, и пусть саму оперу он написал исключительно из-за денег… И вот что у него, однако же, получилось!
Позднее Вера не раз обращалась мыслями к историческому для нее вечеру 6 декабря 1906 года в Большом театре: «Мой дебют состоялся при переполненном зале и обернулся сногсшибательным успехом, – написала она в воспоминаниях. – Теляковский и Горский были бледны как смерть от волнения и страха… а после адажио во втором акте, когда публика, поднявшись на ноги, разразилась оглушительными рукоплесканиями, оба, по древнему русскому обычаю, перекрестились». Конечно, с таким спокойствием она могла написать об этом лишь долгие годы спустя. А тогда, 6 декабря, она словно бы не танцевала, а отдавалась на волю танца – танца и многоопытного Мордкина, к которому Вера то и дело припадала, а затем и падала в сценические объятия; тени длинных ресниц трепетали у нее на щеках. Бесспорно, Вера источала романтическое очарование и скорбь, особенно в образе Одетты, – и это не могло оставить публику равнодушной, – а тот факт, что она еще далеко не прима и не способна затмить занемогшую балерину основного состава, подметили разве что немногочисленные балетные критики (и конечно же, Горский и Теляковский), – но ведь никто и не ожидал ничего другого, не правда ли? Так или иначе, дебют Веры обернулся успехом. После того как занавес опустился в последний раз, она и сама перекрестилась; Теляковский поздравил ее, Горский сердечно обнял; но она словно бы не воспринимала этого, не вдруг и не сразу осознавая, что с нею, собственно говоря, произошло. За те два часа, что длился спектакль, само ее тело и все четыре конечности слились воедино с музыкой Чайковского.
На следующее утро, встретившись с Верой за кулисами, Горский вернул ее с неба на землю. Вчерашним дебютом, сказал он, Вера приотворила себе дверь в мир большого балета – не более того, хотя и не менее. И теперь ей предстоит – уже без посторонней помощи – переступить через порог. Она и сама понимала это, она ни на мгновение не забывала о том, как несколько раз поскользнулась на сцене, чего, как она надеялась, никто, кроме нее самой и ее партнера, не заметил. Однако оглушительные овации все еще звучали у нее в ушах, пусть она и внушала себе, что предназначены были эти аплодисменты не ей, семнадцатилетней дебютантке, по меньшей мере не ей одной. Или все-таки?.. Кто в силах понять легко загорающуюся и столь же легко разочаровывающуюся, непредсказуемую и переменчивую публику? Разве что Горский… Вера не сомневалась в том, что он на ближайшие годы так и останется ее наставником. Правда, теперь уже не столько преподавателем, сколько хореографом. На театральной доске в коридоре уже вывесили распределение ролей на следующую постановку – балет «Дочь Фараона», – и главная женская партия досталась Вере. Ее дебют в двуедином образе Одетты-Одиллии в «Лебедином озере» был только началом – и конца этому в обозримом будущем не предвидится, со внезапной ясностью поняла Вера. Сейчас должно начаться именно и только то, к чему она стремилась и исступленно готовилась все годы, проведенные в хореографическом училище.

В Большом
Снег на Театральной площади, на улицах и в переулках старой Москвы таял, растекаясь ручейками и стоя большими лужами, которые успевали за ночь вновь замерзнуть. За застекленными витринами клубов и ресторанов страстно спорили московские балетоманы, обсуждая сравнительные достоинства и недостатки американки Айседоры Дункан и петербурженки Анны Павловой, о предстоящих гастролях которых уже было объявлено в Белокаменной: одна в древнегреческой тунике похожа в своем танце на внезапно воскресшую античную статую или фреску, другая – «умирающий лебедь» – придерживается строгой классической манеры. Спорили о том же и в Большом, с нарастающим интересом ожидая приезда обеих великих танцовщиц.
Вера, конечно же, слышала эти разговоры, однако куда больше интересовали ее сейчас собственные дела, – и на волнения, никак не связанные с внутритеатральными хлопотами, у нее не оставалось ни сил, ни времени. На смену эйфории и вместе с тем неуверенности, которые она испытывала первые недели в Большом, пришла трезвая деловитость ежедневного театрального распорядка. Банальная болтовня в артистической уборной, бесцельное стояние на месте под свисающими на шнуре софитами или в самой кулисе, нетерпеливые и требовательные выклики Горского в ходе репетиций, которому вечно надо было что-нибудь «подправить» – в позе, в поступи, в прыжке, – в результате чего пыль стояла столбом на подмостках и доводила участников репетиции до кашля, так что аккомпаниатору порой становилось чуть ли не плохо, – а в это же время из фойе, где, случалось, обнаружив, что сцену оккупировали «балетные», репетировали певцы, по задним рядам пустынного зрительного зала раскатывались рулады арии Лепорелло или Лоэнгрина, поскольку кто-то в очередной раз позабыл прикрыть дверь, – эта непривычная атмосфера все еще несколько смущала Веру. Но вот вечером взмывал вверх занавес – и оставались только музыка и танец, а все прочее утрачивало малейшее значение.
«Первые годы моей работы в Большом театре, – написала Вера позднее в своих воспоминаниях, – я жила только тем, что с утра чуть ли не до ночи изучала и осваивала текущий репертуар. Домой я возвращалась только поесть и поспать; все остальное было из моей жизни исключено напрочь». Но сейчас счет шел еще не на годы, а на месяцы, – это были первые месяцы ее службы в театре, – и до осуществления мечты стать истинной примой было, несмотря на успешный дебют, еще далеко. Вера смирилась с этим, поняв, что вслед за годами ученичества в балетной школе непременно идут годы учения в самом театре. Меж тем она побывала на московском выступлении Анны Павловой – и тихо позавидовала петербургской приме. Но, разумеется, и восхитилась ею. Те несколько минут, в течение которых Павлова не столько станцевала умирающего лебедя Сен-Санса, сколько – до последних затухающих содроганий – пережила и оплакала его смерть, наглядно продемонстрировали Вере, сколькому ей еще предстоит научиться. О многом сказала ей и смертельная тишина, наступившая после этого в зрительном зале, прежде чем он, словно очнувшись из скоротечного небытия, разразился несмолкающими аплодисментами. Вера уходила из театра под впечатлением от встречи с истинным шедевром; уходила, вспоминая слова Горского, сказанные ей еще в самом начале учебы в балетной школе: балет – это миф, балет – это своего рода вероисповедание, которому необходимо предаться душой и телом, потому что в противоположном случае все твое техническое мастерство тебе не поможет и танец так и останется сочетанием механических телодвижений и бесплодных душевных усилий. Тогда Вера, как и большинство ее соучениц, не поняла в этом наставлении слова «конфигурация». Теперь же она прекрасно понимала, что это такое, она освоила весь балетный лексикон и умело пользовалась им сама, когда речь заходила о формировании того или иного художественного образа. Да, это была уже отнюдь не та Верочка, что два года назад; в Большом ее уже называли Каралли (хотя порой добавляли к фамилии снисходительно ласковый эпитет: маленькая Каралли); именно так и значилось в одной из первых газетных рецензий на ее дебют: «Маленькая Каралли, подающая большие надежды». И она прекрасно понимала, что еще довольно долго до прославленной Анны Павловой ей будет как до звезд. Осознанием этим она только подстегивала собственное честолюбие. Ей ведь еще предстояло догнать и превзойти прим Большого, многие из которых были десятью годами старше ее, – прежде всего, царицу здешних подмостков Екатерину Гельцер, – и в том, что именно так все и будет, у Веры не было ни малейших сомнений. От нее самой требовались для этого лишь терпение и трудолюбие. А обоими этими качествами она была наделена в избытке.
Дебютировав в «Лебедином озере», Вера через пару-тройку месяцев начала танцевать в Большом еще несколько партий. По сути дела, она освоила весь балетный репертуар сезона, правда далеко не всегда попадая в первый состав, а подчас – не попадая даже во второй. Так или иначе, Бинт-Анта в «Дочери фараона», Лиза в «Тщетной предосторожности», кукольная фея, а затем и сама Жизель в одноименном балете француза Адольфа Адана (эту партию ей не раз доводилось танцевать и впоследствии, до самого конца своего балетного поприща) – этот перечень был недурен. До поры до времени Вере хватало и того, что в балетных программках, которые она с удовольствием дарила бабушке или пересылала в Ярославль родителям, ее фамилию прекратили печатать самым мелким шрифтом. Причем письма с программками приходили в Ярославль далеко не обязательно из Москвы. Балетная группа Большого выезжала и на гастроли в Петербург (и успешно выступала перед тамошней избалованной публикой), а раз в год отправлялась в турне по губернским городам России. Именно там, в провинции, на долю Веры и выпадали первые подлинные триумфы, в которых ей, пока суд да дело, еще отказывала публика обеих столиц. Однако Вера не обольщалась неумеренными провинциальными похвалами, понимая, что восторги на газетных страницах Самары или Ростова значат куда меньше, чем взвешенные высказывания балетных критиков в «Московских ведомостях» или «Русской мысли».
В Москву и на сцену Большого Вера возвращалась теперь как к себе домой – после утомительных гастролей и нелегкой гостиничной жизни в отелях с гордыми названиями и более чем сомнительным комфортом. Одна из таких гостиниц (Вера вскорости позабыла, в каком городе) называлась, например, «Эспланадой» – и там, над камином в холле, висел огромный фотопортрет Федора Ивановича Шаляпина, который некогда, еще практически безвестным певцом, выступал в городе и, соответственно, останавливался в той же гостинице. Владелец отеля объявил об этом с превеликой гордостью. Однако за завтраком в гостиничном ресторане Вера увидела крысу, сидящую под столом и, подобно смирной собаке, дожидающуюся, пока ей кинут косточку. Вера в ужасе вскочила из-за столика и бросилась бежать. И вот крысы, несметное полчище крыс набросилось на юную балерину. Но тут она проснулась у себя в номере, который делила с балериной Александрой Балашовой, всего двумя годами старше Веры, – и крысы остались в ночном кошмаре, приснившемся, должно быть, под впечатлением от словесного образа неких извивающихся и переплетающихся змей, о которых накануне вечером, за чаем с ромом, рассказывал Горский. По предложению театрального художника Бенуа он решил облачить кордебалет в «Саламбо» в змеиную кожу и заставить танцовщиц выходить на сцену, как бы сползая по стенам. На Веру этот рассказ произвел столь сокрушительное впечатление.
Наряду с выступлениями в переполненных, как правило, залах (которые подчас напоминали Вере родной театр в Ярославле), гастрольные поездки изредка приносили и довольно приятные впечатления: изысканное послеполуденное чаепитие, на которое один из вице-губернаторов пригласил всю труппу; или поездка по степи на лихой тройке, причем на облучок уселся и, громко свища, принялся уморительно пародировать московского ямщика сам Горский. И все равно возвращение в привычную обстановку Большого театра, погружение в атмосферу репетиций и проб было всякий раз радостным. После «Саламбо» в Большом решили возобновить «Конька-Горбунка» на музыку Пуни, все с тем же Мордкиным в заглавной партии (Горский уже ставил на той же сцене этот балет, но было это задолго до прихода Веры в театр). Умение Мордкина полностью вживаться в сценический образ Вера сумела оценить, еще дебютируя в «Лебедином озере»; с тех пор он понравился ей как партнер: в дуэте с ним она и сама чувствовала себя уверенно – и все это, вместе взятое, просто обязывало ее на сей раз подойти к партии Царь-девицы с особой тщательностью и энергией. Меж тем она уже практически полностью овладела искусством скрывать свои чисто технические погрешности за блеском чрезвычайно выразительной пластики и, скорее, несколько левантийской красоты: и то и другое придавало ее танцу столь лирическую и вместе с тем чувственную ноту, что публика как зачарованная следила за ее танцем, а вовсе не за ее промашками.
Помимо балета, Веру по-прежнему практически ничего не интересовало. Происходящее вокруг она, разумеется, принимала к сведению, но так, словно оно ничуть не затрагивало ее саму. Даже оперы, шедшие в Большом в очередь с балетами и порой становившиеся притчей во языцех для всего города (и собиравшие длиннющие очереди жаждущих раздобыть билет у театральных касс), оставались для нее пусть и родственным, но все же чужим миром, – и она оперные спектакли, можно сказать, не посещала вовсе, хотя родная бабушка Веры, у которой балерина проживала, являлась страстной поклонницей оперного искусства. Конечно, Вере доводилось слушать восторженные вздохи других балерин в артистической уборной по тому или иному оперному певцу, имя которого набирали в программке далеко не петитом и снабжали самыми лестными эпитетами в газетных отзывах; конечно, видела, как они чуть ли не дрались друг с дружкой за контрамарки на его выступления или, раскрасневшиеся и смущенные, поджидали его выхода со сцены в надежде на хотя бы мимолетную снисходительную улыбку. Но по какой-то неясной даже ей самой причине Вера чувствовала себя выше всей этой суеты и была далека от того, чтобы творить себе кумира. Она и не догадывалась о том, что уже вскоре и ей самой случится испытать нечто сходное – и это чувство станет для нее на долгие годы определяющим и даже судьбоносным.
В Москве стоял один из уже ощутимо холодных осенних дней. Наконец-то Вера решила отблагодарить бабушку за постоянную ласковую заботу совместным походом в оперу. Утром, перед репетицией, она отправилась в канцелярию и впервые в жизни попросила у администратора две контрамарки. Тот сокрушенно покачал головой: неужели Вера не знает, что нынче вечером поет великий Собинов? Билетов на него не достать даже в кассе – причем ни за какие деньги. Вера вышла из канцелярии раздраженная и огорченная и, вопреки полученному отказу, тем же вечером приехала в театр вместе с бабушкой. Ей доводилось слышать, что люди порой сдают билеты, и тогда их в самую последнюю минуту можно приобрести в кассе прямо перед спектаклем. Но у нее ничего не вышло, и разочарованная Вера отправила старую даму домой, пообещав ей, что в следующий раз у них непременно все получится. Сама же задержалась в театре, чтобы, воспользовавшись ситуацией, обсудить кое-что связанное с завтрашней репетицией, с собственным балетмейстером. Нигде, однако же, не нашла его и, не сняв мехового манто, проследовала за кулисы (а делать это в верхней одежде было строго-настрого запрещено). Сделанное ей в этой связи одним из театральных служителей замечание Вера проигнорировала и, усевшись в глубине сцены на низкую скамеечку вдвоем с Балашовой, поделилась с подругой накопившимся раздражением. Меж тем оркестр в «яме» уже настраивал инструменты. Мимо балерин прошел какой-то певец – уже в театральном костюме и в гриме и на ходу прихорашиваясь; внезапно застыл на месте и внимательно посмотрел на Веру. Его губы тронула легкая улыбка – и тут же он исчез в глубине кулисы. Взгляд певца смутил Веру, и она спросила у Балашовой, кто это был. Подруга удивленно рассмеялась: «Ты, похоже, вообще никого, кроме балетных, не знаешь. Это же сам Собинов!»
Позднее Вера не раз вспоминала эти слова – и, конечно же, собственное простодушие. Судя по всему, она одна-единственная во всем Большом ухитрилась не узнать самого Собинова– знаменитого тенора, о котором тогда говорила вся Москва. Однако взгляд его все еще жег ей щеки, когда она уже собралась на выход, как вдруг дорогу ей преградил все тот же служитель: Собинов счел бы для себя великой радостью, сообщил он, если бы Вера осталась послушать, как он поет. Служитель повел Веру в один из полутемных закутков, каких полно за кулисами. Здесь она вновь увидела Собинова. Прежде чем выйти на сцену, он ей кивнул. Она же, стоя на ногах, прослушала как загипнотизированная все его выступление. Да и вообще его пение она слышала в первый раз.
Уже на следующий день их друг другу представили. Собинов с Верой успели в тот раз обменяться всего лишь парой слов, но с тех пор они начали регулярно сталкиваться в коридорах и закутках за кулисами, причем Вера сама не могла понять, кто из двоих эти как будто нечаянные встречи подстраивает. Когда, например, он идет репетировать свою партию в опере «Руслан и Людмила», а она выходит на балетную сцену в образе кукольной феи. Однажды Вера поведала Собинову о том, что ей не удалось достать контрамарки на его выступление для себя и для бабушки – и он тут же попросил у нее разрешения прислать два билета. Вера, однако же, отказалась, заметив, что уж как-нибудь раздобудет билеты сама, только бы послушать, как он поет партию Руслана. Пушкина Вера любила с детства, а уж выслушать переложение его юношеской поэмы на музыку Глинки, да еще и в исполнении Собинова – в таком она отказать себе не могла. Однако Собинов сумел настоять на своем. На следующий день, часов в двенадцать, когда Вера, у которой не было репетиции, еще оставалась дома, на квартиру к бабушке пожаловал из театра курьер с письмом от Собинова. Раскрыв конверт, Вера обнаружила два билета в ложу и стихотворный экспромт: «Той, что всегда так радостно смеется, а сердце ей в ответ блаженно бьется!»
Никогда еще не получала она стихотворных посланий, к тому же столь недвусмысленно любовных, – и пришла поэтому сейчас в полное смятение. Ей никак не удавалось представить себе, что великий Собинов, покоривший всю Россию и наверняка – великое множество женских сердец, делает такие авансы ей, маленькой московской балерине (ибо, подавленная его величием, она чувствовала себя именно маленькой). С одной стороны, это невероятно льстило ей, но с другой – Вера не могла не задаваться вопросом, не блажь ли это с его стороны, не прихоть ли, не шутка, большими охотниками на которые почему-то слывут именно тенора, да и вообще певцы, да и (если верить перешептыванью в женской артистической уборной) далеко не только певцы? Молва гласила, что прежде всего в Петербурге – с его куда более свободными, чем в Москве, нравами – у музыкальных барышень из Мариинского бывают богатые и влиятельные покровители, причем длятся такие связи по-разному: когда долго, а когда – буквально пару недель. Да и вообще, там не считается предосудительным для молодой певицы или балерины находиться на содержании у какого-нибудь богатого господина. Понизив голос, говорили и об известных балеринах, ухитряющихся превратить краткую интрижку в длительный роман, называя в этой связи имя Матильды Кшесинской, которая давным-давно, еще на выпускном балу по случаю окончания хореографического училища, приглянулась престолонаследнику и ухитрилась влюбиться в него до гробовой доски. Сплетня, конечно, думала Вера, наверняка даже в лучшем случае лишь наполовину правдивая; да и вообще, какое это имеет отношение к ней и к Собинову? Вера проанализировала собственные чувства и поняла, что уже испытывала нечто похожее, еще будучи ученицей балетной школы. Но тогда она была еще совсем юной барышней, можно сказать девочкой; Горский был ее педагогом; и, как ей сейчас представлялось, ее тогдашнее восторженное отношение к нему почти не выходило за рамки бесплодных и беспочвенных фантазий. И вот теперь, сознательно кривя душой, она внушила себе, будто и к Собинову относится точно так же – как к старшему товарищу и учителю. В ответ на стихотворный экспромт Вера передала Собинову – через театрального служителя, анонимно – букет роз, причем не на сцену, а в артистическую уборную.
Собинову, впрочем, не составило труда сообразить, от кого эти розы. И его следующий ход в этой шахматной партии не заставил себя долго ждать. Тем же вечером его личный лакей предстал перед Верой и вручил ей роскошную вазу, полную все теми же розами, только на сей раз – темно-красными. Ей было восемнадцать лет, ему – тридцать шесть; ее музыкальная карьера только начиналась, а он был в зените славы.

Па-де-де
Леонид Собинов родился в Ярославле (где прошли детские годы самой Веры) в патриархальной купеческой семье, в которой тем не менее увлекались музыкой. Вокальная одаренность Собинова стала очевидной, когда он уже начал учебу на юридическом факультете Московского университета. Уйдя из университета, Собинов поступил в консерваторию, директор которой, собственно, и разглядел в нем задатки лирического тенора; затем, однако, вернулся в университет, получил диплом юриста и некоторое время проработал помощником присяжного поверенного. Но думал на самом деле только о музыке, продолжал совершенствовать свой певческий дар – и вот наконец на рубеже веков его приняли на службу в Большой театр; дебют Собинова обернулся триумфом; и, начиная с этого времени, певец получил возможность выбирать на всех оперных площадках России любую партию лирического тенора, какая ему понравится. На момент встречи с Верой он уже успел побывать на столь же триумфальных гастролях и за границей: спел в миланском Ла Скала партию Эрнесто в опере Доницетти «Дон Паскуале», в Монте-Карло – партию Фауста в «Мефистофеле» Бойто, в Мадриде – партию Надира в «Искателях жемчуга» Бизе; отныне он считался, наряду и наравне с Федором Шаляпиным, самым известным во всем мире оперным и концертным певцом России.
Должно быть, в самом начале, еще до того, как между Собиновым и Верой вспыхнуло чувство, восемнадцатилетнюю балерину привлекли прежде всего изнеженная и вместе с тем мужественная внешность певца и, разумеется, его голос. Не столько даже привлекли, сколько на первых порах смутили и взволновали. Когда Собинов пригласил Веру отужинать в одном из предпочитаемых московской богемой трактиров на окраине города, она согласилась не без колебаний, по-прежнему будучи не уверена ни в себе, ни в нем. Пока они добирались туда на извозчике, речь шла главным образом о Ярославле – строго говоря, этот город и был единственным, что их объединяло (как подумала Вера втайне), однако знакомая тема сама по себе приносила известное облегчение. Исключительная предупредительность, проявленная Собиновым по отношению к юной спутнице уже в трактире (где, кстати, пели цыгане), успокоила ее окончательно: было в этом, как ей показалось, нечто однозначно отеческое. Однако цыгане пустились в пляс, атмосфера в трактире стала еще непринужденнее, чем была до этого, – а в речах знаменитого тенора постепенно зазвучали нотки той же откровенной нежности, которая заставила его ранее прислать Вере вместе с розами стихотворный экспромт. При первой же встрече с Верой, сказал он ей, ему поневоле вспомнилась картина Боттичелли, которую ему когда-то довелось увидеть во флорентийской галерее Уффици. Есть разновидность красоты, на демонстрацию которой живыми женщинами следовало бы наложить строжайший полицейский запрет. И тут же, не дожидаясь ее возражений, Собинов подозвал к столику старосту хора – и цыгане по его знаку запели «Дубинушку», а затем и «Камаринскую», причем сам Собинов, вложив два пальца в рот, по-мальчишески свистел им в такт.
Вере показалось, будто она сошла с берега в тихую на вид реку и вдруг ее подхватило мощное подводное течение, а она, не имея ни сил, ни желания сопротивляться, предалась ему во власть. И когда на следующее утро она очнулась в доме у Собинова, услышала приглушенный тяжелыми шторами уличный шум, и увидела самого певца в персидском халате, и услышала, как он с улыбкой пригласил ее позавтракать, хотя час был уже скорее обеденный, – и тут же обнаружила, что в соседней комнате уже накрыт стол, – Вера испытала ни с чем не сравнимое наслаждение и мысленно пожелала, чтобы оно больше никогда не кончалось.
Постепенно у Веры вошло в обыкновение поздно вечером, по окончании репетиций, ехать не домой, к бабушке, а к Собинову. И все чаще она оставалась у него ночевать. И вот однажды они единодушно решили, что Вере будет лучше и вовсе перебраться к певцу. Собинов и без того жил не в одиночестве, а с двумя неродными сестрами, но он и вообще-то оказался человеком домашним, а вовсе не богемным, как предполагала Вера. Она быстро привыкла к тому, что вся жизнь Собинова в сезон (то есть с осени до лета) проходит по строгому распорядку, которому отныне надлежало подчиниться и ей самой, – и она и впрямь покорилась тем с большей безропотностью, что певец умел создавать и поддерживать атмосферу сердечности и уюта и вдобавок окружал ее саму вниманием и заботой. С утра пораньше она слышала то из одной комнаты, то из другой его так называемые распевки. А ближе к вечеру, перед началом спектакля, он некоторое время лежал на диване у себя в кабинете, всецело сосредоточенный на предстоящей роли. Всякий раз ему требовалось подать туда, в кабинет, чай, настоянный на свежих антоновских яблоках, и наложить на горло горячий влажный компресс. И то и другое проходило, разумеется, по ведомству «народной медицины», однако, на удивление, шло ему на пользу, как сам Собинов не без юмора отмечал. При этом его ни в коем случае нельзя было назвать домоседом. Как и на первом свидании, он теперь вдвоем с Верой при первой возможности посещал излюбленные рестораны, где у него всякий раз находилось множество знакомых всевозможного сорта, – и в их числе неизменно оказывались студенты, которых он одаривал контрамарками на свои выступления. Или же он устраивал домашние вечера для круга близких друзей, в число которых, наряду с композитором Рахманиновым, входили другие музыканты, а также художники и актеры. Застольные разговоры крутились главным образом вокруг вечно интересующих его тем – театра, музыки и живописи.
Время от времени заглядывал к Вере с Собиновым и Шаляпин. И каждый раз молодая балерина как завороженная внимала их пению дуэтом – брались ли они за какую-нибудь всеми забытую народную песню или же обращались к бойким современным куплетам. Внешне не похожие друг на друга, два певца казались ей в такие минуты родными братьями. Шаляпин, который выглядел скорее неуклюже и передвигался своей косолапой походкой так, словно он идет по рыхлому снегу, порой напоминал ей былинного богатыря, а его оглушительный бас и внушительная манера говорить только подчеркивали это сходство; тогда как легкий и подвижный как ртуть Собинов со своими утонченными манерами и бросаемыми как бы невзначай, хотя и глубокомысленными репликами казался его полной противоположностью.
Визиты Шаляпина становились для Веры подлинными праздниками. Незадолго перед этим певец вернулся из Парижа, где, по его рассказам, подвижник русского искусства любого рода Дягилев, умеющий превратить каждый показ или премьеру в подлинный фурор, только что впервые представил французской публике на сцене Гранд-опера «Бориса Годунова» Мусоргского с ним, Шаляпиным, в заглавной партии. Шаляпин рассказал Вере, что теперь Дягилев намеревается посвятить очередной «русский сезон» в Париже балету, благо это искусство выродилось в самой Франции в нечто заведомо легкомысленное, причем Дягилев собирается пригласить лучших танцовщиков и балерин как из петербургской Мариинки, так и из московского Большого. Вера уже слышала, как о поездке в Париж перешептываются в Большом, и в глубине души надеялась на то, что во Францию позовут и ее. Не то чтобы репертуар Большого – или собственное участие в нем – перестали ее устраивать. Заглавная партия в «Аленьком цветочке», партия Евники в балете «Евника и Петроний» по мотивам музыкальных произведений Шопена, главная партия в переложении для балета Пятой симфонии Глазунова и далеко не в последнюю очередь «Умирающий лебедь» Сен-Санса (в постановке которого она постаралась во что бы то ни стало превзойти Анну Павлову, хотя это ей – вопреки всем стараниям Горского – скорее не удалось, чем удалось) – во всех этих партиях публика принимала ее восторженно; да и настороженной поначалу музыкальной критике Вера поневоле начала нравиться – и в рецензиях то там, то здесь о ней теперь писали в превосходной степени. Так что у Веры были все основания считать себя одной из бесспорных балетных прим Большого. И все же ее угнетало, что все только и твердят о зарубежных триумфах петербурженок Павловой, Кшесинской и Карсавиной, да и москвички Гельцер, тогда как на ее долю выпадают только лавры обеих столиц и русской провинции.
В театре ее «придерживают» совершенно сознательно, потому что всему свое время, внушал ей Собинов, – но, хорошо ему говорить, возражала она, если у него полные карманы контрактов с оперными театрами от Милана до Монте-Карло. Конечно, она ему не завидовала, но всякий раз с нетерпением дожидалась его возвращения с очередных гастролей. Однажды он привез ей из-за границы в подарок фарфоровую балерину, наверняка недешевую. А Вера разбила статуэтку, швырнув ее о стену, и обозвала певца бесчувственным. Возможно, этот упрек не был лишен оснований; хотя этот благожелательный и заботливый мужчина уже попал в полную зависимость к прелестному, но порывистому созданию, красота которого заворожила его с первого взгляда, – он уже не мог и не хотел жить без Веры. Однако грубая выходка балерины никогда больше не повторилась, а Собинов решил впредь вести себя с ней еще предупредительнее и ласковее. Он понимал ее чувства: она уже давно, как он выражался, не танцевала, а парила в воздухе, она составила себе в Большом имя – и все же, к вящему огорчению Веры, ее то и дело ставили во второй состав, предпочитая ей в первом – и на премьерных спектаклях – Гельцер или Васильеву. Собинов больше не решался заговаривать с Верой о необходимости набраться терпения, резонно опасаясь нового бурного взрыва.
На несколько дней, в которые Вера не была занята в спектаклях (а от репетиций она отговорилась, сославшись на временное недомогание), Собинов взял ее с собой в Лондон на свой сольный концерт. Вера впервые в жизни услышала, как он поет за границей. Та подчеркнутая серьезность, с которой Собинов вышел к лондонской публике (а в зале не было ни единого свободного места), поначалу насторожила Веру. Но, должно быть (внушала она себе), именно так и нужно вести себя с англичанами, потому что овация, которой по окончании выступления разразился зал, ничуть не уступала московским триумфам певца. Судя по всему, Собинов психологически подстраивался к аудитории, к тому же прославленный тенор мог по желанию петь на языке страны, в которой происходили гастроли.
Однако позже, в гостинице, ей пришлось вновь накладывать ему на горло горячие компрессы и требовать у ничего не понимающего коридорного свежих антоновских яблок для особой заварки чая (самое удивительное, что тот их все-таки раздобыл); а сам Собинов сказал Вере, что спел нынче вечером не слишком хорошо; во всяком случае, недостаточно хорошо. Лондонский климат, сказал он, неблагоприятен для его голоса; ему больше нравится петь на юге – в Милане или в Монте-Карло; но прежде всего ему, разумеется, необходима Россия; подобно герою древнегреческого мифа Антею, он должен то и дело прикасаться к земле, чтобы черпать из нее все новые и новые силы.
В патриотические разговоры о России однажды пустился в присутствии Веры и Шаляпин. Но ведь оба великих певца, сказала она себе, люди другого поколения. Может быть, и ее охватила бы столь же сильная любовь к отечеству, сумей она самореализоваться на родине целиком и полностью. Поверить в это она, однако же, не могла и всякий раз удивлялась, выслушивая подобные признания Собинова, у ног которого как-никак лежала вся Европа. И тут ей вспомнилось, как однажды, как раз перед отъездом в Лондон, нагрянула к ним в гости из Ярославля ее кормилица. Чуть ли не целый день извел Собинов на разговоры с Аграфеной – и опять-таки выглядел в эти часы совершенно другим человеком: он говорил о Ярославле, о тамошних красотах, о тамошних людях (которые и которых сама Вера давным-давно позабыла), он с нескрываемым интересом расспрашивал о жатве и урожае, о жизни губернского крестьянства; он ласково называл пожилую гостью Грушенькой, а на прощание подарил ей, сунув в дорожный по-крестьянски вместительный короб ситец, платки и даже валенки. Аграфена привезла в Москву фотографию, на которой одиннадцатилетняя Вера позировала единственному во всем Ярославле фотографу. Когда-то девочка подарила этот снимок кормилице. Собинов упросил Аграфену раздобыть для него еще одну копию этой фотографии, чтобы, как он выразился, никогда не расставаться с «ярославской балериночкой».
Обо всем этом, должно быть, размышляла Вера, стоя у окна в апартаментах лондонской гостиницы, пока Собинов с компрессом на шее лежал у нее за спиной на диване. И тут ее охватило томление, сходное с тем, которое она некогда ощущала еще в Ярославле, сидя на берегу Волги с томиком пушкинских «Руслана и Людмилы» на коленях и мысленно предавая себя на волю могучему течению реки, чтобы оно увлекло ее в те блаженные края, где поэзия, театр и действительность сливаются воедино – точь-в-точь как в ее девических мечтах. Многое из тех давнишних мечтаний успело меж тем сбыться, да и она сама давно уже не была той маленькой ярославской девочкой, она успела станцевать и партию Людмилы, причем Русланом был Мордкин – но тем не менее жаждала еще большего. И, воротясь в Москву, она, в отличие от Собинова, вовсе не чувствовала себя вновь прикоснувшимся к земле Антеем – поневоле Вере пришлось окунуться в Большом в атмосферу тревожного ожидания, тайных интриг и чуть ли не скандала. Все перешептывались: предстоящая поездка в Париж и имя Дягилева были у всех на устах. Само по себе имя устроителя «русских сезонов» звучало для Веры чем-то вроде магического заклинания.
Сергей Дягилев прибыл в Петербург из Пермской губернии и (как Собинов – в Москве) начал было учиться на юриста, но достаточно быстро охладел к университетской науке и решил посвятить себя искусству. Подвизаясь в Мариинском театре на правах сочинителя либретто для музыкальных спектаклей, он свел тесное знакомство с художниками (прежде всего театральными) Александром Бенуа и Леоном Бакстом, основал вместе с ними художественную группу и начал выпускать журнал «Мир искусства». Но самого Дягилева не привлекало творческое самовыражение в форме художественного высказывания (о каком бы роде и жанре искусств ни шла речь); ему хотелось (и в конце концов удалось) стать пропагандистом современного русского искусства – живописи, музыки и театра – на всем пространстве от Петербурга до Парижа. Деятельность этого не ведающего устали организатора художественного процесса вызывала яростные споры. И вот он вновь прибыл из Парижа в Россию, чтобы заключить договоры со звездами петербургской Мариинки и московского Большого во исполнение своего небывало дерзкого замысла: организовать для взыскательной парижской публики русский музыкальный (оперный и балетный) сезон, успех которого – а в том, что его затею ожидает успех, Дягилев не сомневался – запомнился бы на долгие годы и обессмертил бы имя самого Дягилева, причем далеко не только в Париже.
Начались трудные и порой весьма жесткие переговоры Дягилева со специально учрежденным в Петербурге комитетом – в состав которого вошли важные чиновники, ведающие императорскими театрами, – и представителями обеих трупп Мариинки. У членов комитета имелись собственные представления о том, кого именно следует Дягилеву пригласить в Париж. Впрочем, относительно певцов и певиц по рукам ударили достаточно быстро. И тем сложнее протекали переговоры о танцовщиках и балеринах. Прежде всего Михаил Фокин (его во что бы то ни стало хотел видеть балетмейстером сам Дягилев) категорически воспротивился высказанному парижским импресарио желанию пригласить наряду с Анной Павловой Матильду Кшесинскую: она хоть и оставалась по-прежнему главной любимицей петербургской публики, но не соответствовала его, фокинским, представлениям о современном балете. Дягилеву, однако же, удалось настоять на том, что все персональные решения он будет принимать единолично, – и в результате Кшесинскую все-таки пригласили. После чего Дягилев перебрался в Москву и начал аналогичные переговоры в Большом театре. Из Петербурга за этим следили с явным неодобрением. Во-первых, в городе на Неве хотели видеть героями парижского «русского сезона» исключительно артистов Мариинского театра; а во-вторых, здесь по-прежнему господствовало старинное предубеждение против московской балетной школы как таковой. По возвращении из Москвы в Петербург Дягилеву поневоле пришлось защищаться и от этих нападок. Особую неприязнь в петербургских музыкальных кругах почему-то вызвала кандидатура Веры Каралли. К тому же, подобно Кшесинской, она не вписывалась в творческую концепцию Фокина. Дягилева же куда больше заботило артистическое впечатление, которое та или иная балерина может произвести на парижскую публику, чем ее сугубо техническое мастерство, и он, напротив, придерживался мнения, что именно Вера с ее незаурядной красотой и грацией должна открыть балетную часть сезонов в заглавной партии спектакля «Павильон Армиды». Фокин внешне покорился, однако по-прежнему пребывал в убеждении, что танцевать эту партию в Париже должна Анна Павлова – и никто другой. А он уже давно имел у себя в Мариинском изрядный вес, многие считали его звездой не меньшей величины, чем живой классик Мариус Петипа. Будучи лет на десять моложе Горского, Фокин закончил Императорское хореографическое училище в Петербурге, после чего попал в балетную труппу Мариинского театра. Выросший за несколько лет до первого солиста, Фокин в конце концов, подобно Горскому (и вскоре после того, как этого «возмутителя спокойствия» спровадили в Москву), стал хореографом – и уже в этом качестве проявил себя новатором и экспериментатором. Каждый балетный спектакль должен был иметь, по Фокину, неповторимо индивидуальный облик; успешный поиск новых выразительных средств и стилистических приемов превратил его с годами в серьезного конкурента «москвичу поневоле» Горскому. Анна Павлова – практически ровесница Фокина (с нею он пятнадцать лет назад танцевал еще в стенах хореографического училища) – превратилась под его руководством в первую приму Мариинки.
Перечень имен, с которым Дягилев по завершении переговоров вернулся в Париж, представлял собой как бы Золотую книгу петербургского и московского балета. Матильда Кшесинская, Анна Павлова, Тамара Карсавина, Вера Каралли, Маргарита Васильева, Софья Федорова, Екатерина Гельцер, Михаил Фокин, Вацлав Нижинский, Михаил Мордкин – Дягилев со своей поразительной интуицией не упустил ни одного достойного, – а с собранными им силами он завоюет Париж в первый же вечер (Дягилев был в этом уверен), а может быть, и впишет новую страницу в историю балета. Скромность притязаний была ему явно не присуща.
Вера после собеседования с Дягилевым почувствовала себя на седьмом небе. Конечно, она пустила в ход все свое обаяние и, безусловно, произвела на импресарио надлежащее впечатление. Подписание самого контракта превратилось после этого в пустую формальность. До встречи в Париже, сказал ей Дягилев на прощание, – сказал как нечто само собой разумеющееся, но вместе с тем и как нечто лично для него чрезвычайно приятное. Рассказывая об этом Собинову, Вера все еще была взволнована. «Когда я подписывала контракт, перо дрожало у меня в руке», – призналась она. А Собинов ответил, что чувствовал себя точно так же, впервые в жизни подписывая контракт с миланским Ла Скала. Тосканини, Карузо – и вдруг он, Собинов, в том же ряду, – такое невозможно было поначалу даже представить!
Все можно теперь себе представить, заметила Вера.
Нет, не всё, возразил певец. Невозможно представить себе, что она отправится в Париж без него. Он, Собинов, в те же самые дни даст сольный концерт на сцене Гранд-опера.

На берегах Сены
Впервые очутившись в Париже возле театра Шатле, Вера испытала разочарование. Она ожидала увидеть некий храм искусств, вроде московского Большого театра с Аполлоном и квадригой или какими-нибудь другими аллегорическими украшениями. Скучный серый фасад невзрачного здания, вкось и вкривь отражающийся в меланхолической воде Сены, на противоположном берегу которой горделиво высился куда более внушительный Дворец правосудия, показался ей чем-то для себя унизительным, чтобы не сказать оскорбительным. Двери были наглухо закрыты – и создавалось впечатление, будто их давно уже никто не отпирал; на ступеньках парадного подъезда сидел какой-то старый бродяга, сильно смахивающий на одного из бесчисленных московских нищих. Собинов посмотрел на Веру озадаченно и огорченно. Не далее как сегодня за завтраком в гостинице она предложила ему пройтись по набережной до театра, в котором ей предстоит танцевать.
– Выходит, я буду танцевать здесь?
– Похоже на то, – не без саркастической нотки в голосе ответил Собинов. – Здесь, в Париже, почти все театральные здания принадлежат частным лицам. Театр арендуют, показывают там какой-нибудь водевильчик или что-нибудь в том же роде, а потом запирают в ожидании следующего, кто задумает взять его в аренду. Но не стоит недооценивать Дягилева. До сих пор он неизменно доказывал, что каждый раз знает, что делает. Просто-напросто наберись терпения.
Однако Вера была слишком порывиста, чтобы покорно дожидаться дальнейшего развития событий. Кроме того, она все же была сейчас счастлива, потому что обстоятельства позволили им с Собиновым выступать в Париже одновременно, пусть и в разных театрах. Он – в Гранд-опера, а она – в этом более чем сомнительном строении, явно предназначенном для более чем сомнительных предприятий. Так или иначе, каждый вечер после спектаклей и все ночи будут принадлежать им двоим: им, и никому другому. В отличие от того, как дело обстояло в Лондоне, Вере не придется поить Собинова чаем, настоянным на свежих антоновских яблоках (да и неизвестно, найдутся ли здесь эти яблоки); нет, она будет пить с ним искрящееся шампанское, будет внимать его тонким и умным речам, выслушивая которые она по-прежнему чувствует себя дурочкой и невеждой (а то и сознательно строит из себя дурочку и невежду, подыгрывая ему), она будет наслаждаться его пением, которое здесь, в Париже, звучит еще прекраснее, чем в Москве, – не исключено, благодаря особому флеру, которым обладает этот город.
Она еще раз окинула взглядом неказистый фасад, попыталась представить себе, что за события развернутся в этом жалком и безлюдном театрике в ближайшие недели. Здесь должно случиться истинное чудо, если верить Собинову, который хорошо знал Дягилева и чрезвычайно его ценил. Влюбленная пара прогулялась по бульварам, потом – по Елисейским Полям, вышла наконец к соседним торговым рядам, которые настолько восхитили Собинова, что он назвал их главным аттракционом Парижской всемирной выставки, потому что именно здесь, в его последнее посещение Парижа, ему после заключительного концерта подали воистину незабываемый луковый суп. «Париж станет нашим элизиумом!» – воскликнул он. А Вера не могла взять в толк, каким именно образом связаны воедино весь этот город, невзрачный театр, в котором ей предстоит танцевать, элизиум, о котором завел речь певец, и, конечно же, луковый суп.
На следующее утро Вера отправилась в гостиницу, в которой обосновались уже приехавшие в Париж артисты из балетных трупп Мариинского и Большого театров. Встреча в гостиничном холле подействовала на нее отрезвляюще. Лишь Михаил Мордкин приобнял Веру, спросил, как она доехала и как разместилась, тогда как петербуржцы повели себя с ней несколько надменно, – не столько из-за нее самой, сколько из-за того, что она входила в московскую труппу, – но это высокомерие было уже знакомо Вере со времени первых петербургских гастролей. Лишь Тамара Карсавина снизошла до оживленного разговора с Екатериной Гельцер. Юный Вацлав Нижинский, облокотясь на стойку портье и лениво перелистывая журнал регистрации, то и дело поглядывал на входную дверь. Судя по всему, он кого-то ждал. «Не иначе как самого Дягилева!» – подумала Вера. Однако же, когда ливрейный швейцар торжественно открыл входную дверь, в холл вместо Дягилева впорхнула целая стайка юных барышень (впрочем, настолько нагруженных чемоданами и саквояжами, что походили они скорее на гусынь). Девицы тут же направились к лестнице и поднялись по ней куда-то на верхние этажи. «Должно быть, это кордебалет, который Дягилев ангажировал в Польше», – сказал Нижинский. Карсавина саркастически расхохоталась. Напряжение спало, только когда в холл вышел примерно тридцатилетний господин с напомаженными волосами. С улыбкой оглядевшись по сторонам, он принялся целовать ручки дамам. Этот щеголь объявил себя доверенным лицом Дягилева и сообщил, что мэтр уполномочил его передать свое приветствие самым выдающимся балеринам и танцовщикам России и вместе с тем сообщить им о том, что репетиции в театре Шатле начнутся через два дня.
Быстро и безболезненно, заметил Собинов, когда Вера позднее рассказала ему о том, что произошло на встрече с труппой. У Дягилева, пояснил он, наверняка нашлись дела поважнее, нежели приветствовать вас лично в гостинице.
– Павловой тоже не было, – сказала Вера. – Екатерина Гельцер, как всегда острая на язык, заметила: Дягилев поселил Павлову в лучшей гостинице, чем остальную труппу, – и, пока мы его напрасно ждали, наверняка угощал ее завтраком с шампанским. Да и я сама придерживаюсь того же мнения.
– О Павловой или о Дягилеве? – Собинов рассмеялся. – Ах вы кумушки! Только бы вам посплетничать друг о дружке.
Он поднялся с места, сказал, что ему пора на репетицию в Гранд-опера, и вытащил напоследок из внутреннего кармана пиджака тоненькую книжечку, которую, как певец тут же сообщил Вере, он приобрел по случаю у какого-то букиниста на набережной Сены. Это был сборник новелл Теофиля Готье. По мотивам произведения Готье был поставлен балет «Павильон Армиды» – тот самый балет, в котором, согласно московским заверениям Дягилева, должна была танцевать Вера. Балерина знала, как тщательно готовится сам Собинов к спектаклям. Подготавливая партию Лоэнгрина, он выписал из Германии несколько книг на немецком. Протянув Вере томик Готье, Собинов порекомендовал почитать его: возможно, ей это пойдет на пользу.
Через день, когда Дягилев наконец соизволил встретиться с петербургскими и московскими солистами в театре Шатле, Анна Павлова в Париж все еще не приехала. Заметив, как неуютно чувствуют себя артисты в обшарпанном театрике, Дягилев с несколько циничной ухмылкой прожженного импресарио сказал, что им придется потерпеть. Но за две недели, остающиеся до премьеры, все здесь приведут в порядок. И петербуржцы, и москвичи выслушали эти заверения с одинаковым скепсисом, а поднявшись на сцену, просто-напросто пришли в ужас. Подмостки в этом театре были неровными и потрескавшимися. Первыми переглянулись между собой балерины с танцовщиками. Как можно здесь репетировать? Как можно здесь танцевать? И вот на этой-то сцене и должен состояться великий спектакль, которым Дягилев вознамерился – в ходе первого же штурма – покорить неприступный Париж? Едва познакомившись со своим нынешним импресарио в Петербурге и, соответственно, в Москве, артисты его еще толком не знали. Были, конечно, наслышаны о его выдающихся способностях, позволивших ему поначалу обратить на себя внимание в России, а затем – и в Париже; но зрелище, представшее сейчас их взглядам в театре Шатле, грубо перечеркивало, казалось бы, все их надежды и ожидания.
И все-таки… Несмотря на то что прибывшие рабочие занялись всем зданием сразу – убирали из зрительного зала целые ряды прикрепленных к полу кресел, чтобы освободить место для затребованного Дягилевым оркестра; выколачивали ковры в театральном вестибюле и в коридорах; беспрестанно починяли что-нибудь на подмостках; то отодвигали, то вновь задвигали кулисы; таскали туда-сюда огромные ящики с реквизитом, постоянно прибывающим из Петербурга и Москвы согласно все новым распоряжениям Дягилева, ведущего себя, как генерал перед решающей битвой, – несмотря на все это начались репетиции. Вера не понимала, как можно репетировать в таком хаосе. Единственным (кроме художника сцены Бенуа), кто охватывал взглядом всю панораму разворачивающихся в театре событий, оставался Михаил Фокин, на которого Дягилев, судя по всему, переложил боґльшую часть хлопот. Он то и дело собирал артистов на сцене, объяснял, какими он видит предстоящие спектакли, подсказывал каждому и каждой, какую ему или ей надлежит занять позицию и принять позу, – и репетировал с каждым по отдельности. Вера с трудом удерживалась от того, чтобы высказать вслух постоянно нарастающее недовольство: все ее худшие опасения, казалось, оправдывались. В нарушение обещания, данного ей в Москве Дягилевым, главную партию в балете «Павильон Армиды» на премьерном спектакле дали не ей. Фокин перепоручил роль Анне Павловой, уже танцевавшей эту партию на сцене Мариинки. Партнером ее Фокин решил стать сам. Вера и Михаил Мордкин остались, таким образом, во втором составе – и выйти на сцену им было дозволено лишь один-единственный раз, а именно на генеральной репетиции (на которой, как предполагалось, выступят оба дуэта). Слабым утешением Вере послужило то обстоятельство, что Дягилев все-таки выговорил для нее у Фокина возможность выйти на сцену в спектаклях, идущих вслед за премьерным, с тем чтобы и она получила шанс блеснуть своим дарованием.
Вернувшись в гостиницу, Вера дала волю чувствам и принялась – в гневе на Фокина и Дягилева – бить и крушить все, что подворачивалось ей под руку. После чего бурно разрыдалась. Собинов, понимая ее разочарование, попытался ее хоть как-то утешить. За время, что они прожили вместе, певец изучил порывистый характер Веры и научился справляться с этим норовом более или менее успешно. Сейчас он повез ее на веранду ресторана в Булонский лес, уверенный в том, что благодаря изысканной трапезе на открытом вешнем воздухе Вера сменит гнев на милость и начнет смотреть на вещи хотя бы чуточку трезвее. Ему даже удалось заставить ее рассмеяться, пусть поначалу это и был смех сквозь слезы; в конце концов, заметил он, так называемый юмор висельников – далеко не худший способ совладать с неприятностями. О юморе (пусть даже юморе висельников) речи пока быть не могло, но Вера и впрямь малость успокоилась. Хотя рана, нанесенная Фокиным, по-прежнему не заживала.
Близящаяся премьера, как это и бывает в каждом театре, заставила отступить на задний план все признаки недовольства и нервозности. Мало-помалу воцарилась атмосфера тревожного предвкушения этого события и замешанного на нем товарищества. И напротив, день ото дня все раздраженнее становился Фокин. Во-первых, он с нарастающим нетерпением ждал приезда Анны Павловой, до сих пор не соизволившей прибыть в Париж. А во-вторых, ему постоянно мешали: то и дело в зрительном зале, а то и прямо на сцене появлялись сгорающие от любопытства друзья и знакомые Дягилева из парижского высшего света или из артистических кругов, мелькали и также приглашенные знаменитым импресарио журналисты, норовя взять интервью у столь экзотических гостей города, как русские танцовщики и балерины. Дягилев отмахивался от фокинских упреков: хореограф, по его словам, замечательно разбирался в балете, его можно было даже, пожалуй, назвать гением, – но о том, как следует обращаться с общественностью, чтобы на долю твоего предприятия выпал шумный успех, он не имел ни малейшего представления! Париж – это вам не Петербург! Дягилев напечатал и развесил по городу афиши, разместил в парижских газетах крупноформатную рекламу, подружился со множеством рецензентов (а по слухам, и «подмазал» кое-кого из них), чтобы они в своих писаниях подогревали ожидания публики. Когда Дягилеву наконец стало известно, что Анна Павлова приедет в Париж только после премьеры, потому что в день открытия «русского сезона» должна танцевать в Вене, он, конечно, разозлился на взбалмошную приму, однако только укрепился в своем сложившемся еще в Москве мнении: на партию Армиды из всех русских балерин больше всего подходит Вера Каралли!
Напоминать Вере о том, что в вечер премьеры она должна станцевать как никогда раньше, потому что на карту поставлено все ее артистическое будущее, было не нужно. Она и сама прекрасно понимала, что сама судьба предоставляет ей уникальный шанс, которым просто необходимо воспользоваться, чтобы выйти наконец из глубокой тени Анны Павловой (да и не ее одной). И партнером Веры на генеральной репетиции должен был стать не расстроившийся из-за отсутствия Павловой Фокин, а хорошо знакомый ей по совместным выступлениям Мордкин. И это придавало ей уверенность.
В день премьеры Дягилев прибыл в театр с утра пораньше. Он критически понаблюдал за последними усилиями Фокина внести в танец исполнителей заключительные штрихи, еще раз проинспектировал театральные костюмы и декорации, поднялся даже к осветителям, чтобы внести в их работу кое-какие поправки. Не только труппу, но и весь театральный персонал Дягилев выписал из Петербурга и Москвы, начиная с дирижера Николая Черепнина (который к тому же был автором балета «Павильон Армиды») и художника Александра Бенуа и заканчивая помощниками режиссера и теми же осветителями. А перед самой премьерой, когда зрительный зал уже начал наполняться публикой, Дягилев вновь созвал за кулисами всех танцовщиков и балерин, занятых в предстоящем спектакле. И лишний раз (причем без особой надобности) призвал их свято чтить традиции русского балета с присущей национальной школе особой виртуозностью. «Весь Париж собрался сегодня здесь, – сказал он, – чтобы посмотреть на вас и проникнуться вашим очарованием». Дягилев пожелал артистам удачи – удачи и успеха, – прекрасно понимая, что и его собственный успех в ближайшие недели целиком и полностью зависит от них. Открыть задуманные им в Париже «русские сезоны» надлежало с медными трубами. Сейчас артистам стало заметно, что и сам Дягилев страшно нервничает.
В этот воистину исторический вечер 19 мая 1909 года партер, ложи и ярусы маленького театра (а все билеты были распроданы) заполнили, разумеется, не только завзятые балетоманы и подкупленные клакеры. Прибыло сюда и изрядное число аристократов, а также нуворишей (финансово помогали русскому импресарио как раз последние). И конечно же, присутствовали и представители артистического мира – композиторы, художники и писатели, – в том числе Клод Дебюсси, Игорь Стравинский, Андре Жид, Марсель Пруст, Жорж Брак, Леон Бакст, молодой Пабло Пикассо. Этот вечер должен был стать незабываемым буквально для каждого из исполнителей, независимо от его роли в сегодняшнем гала-представлении, которому доведено было начаться балетом, продолжиться сценами из оперы Бородина «Князь Игорь» с «Половецкими плясками» в сопровождении оркестра и большого хора московской оперы и завершиться балетным дивертисментом, благодаря участию в котором танцовщикам и балеринам предоставлялась еще одна возможность блеснуть мастерством классического и характерного танца. И уже когда по завершении финальной картины «Павильона Армиды» в первый раз дали занавес, стало ясно, что парижская публика завоевана. Разразились несмолкающие аплодисменты, причем было не слишком ясно, кому они адресованы в первую очередь – Вере Каралли, Михаилу Мордкину или юному Вацлаву Нижинскому, который в партии возлюбленного раба Армиды, пожалуй, превзошел самого себя.
Когда Вера – уже в одиночестве – в самый последний раз выходила на поклоны, ей кое-что вспомнилось. Давнишние, еще в хореографическом училище сказанные слова Горского о реверансах дам перед королем Франции и о том, что когда-нибудь ей, Вере, предстоит кланяться публике, как французскому королю. Сколько бы раз уже ни доводилось ей выходить на поклоны зрительному залу, но сейчас, в Париже, глубоко склонившись, она замерла так надолго, что из-за кулис ей нетерпеливо шепнули, что уже пора уходить.
Обе заключительные части представления – «Половецкие пляски» из оперы «Князь Игорь» и целый каскад финальных танцевальных дивертисментов на музыку Глинки, Чайковского, Глазунова и Мусоргского, в которых был задействован весь балет, – прошли еще успешнее и вызвали столь долгую и бурную овацию, что сотрясались, казалось, и стены самого здания. Все, включая Дягилева (который на протяжении всего спектакля ни на мгновение не покинул наблюдательной точки за кулисами), были совершенно измучены и вместе с тем безумно – на грани эйфории – счастливы. Люди обнимались; ревнивое соперничество москвичей и петербуржцев, пошедшее на убыль уже в последнюю неделю репетиций, теперь окончательно сошло на нет.
Звездным часом в истории балета назвали назавтра парижские газеты грандиозное русское представление – и Вера в гостиничном номере жадно проглатывала расточаемые ей балетными критиками похвалы. Один из рецензентов написал про нее, что «эта темноволосая стройная барышня с миндалевидными глазами и словно бы вся выточенная из слоновой кости» заставила его размечтаться о великолепии султанских гаремов. Судя по всему, Вера произвела на этого писаку неизгладимое впечатление, заметил Собинов, войдя к Вере с таким роскошным букетом тюльпанов и орхидей, что фигура самого певца потерялась в его тени. Казалось, Собинов радуется успеху Веры ничуть не меньше ее самой – и разумеется, он был на ее спектакле и видел все воочию. К себе в отель они вернулись сильно за полночь. Толпа посетителей галерки никак не отпускала Веру после спектакля – и, когда Собинов наконец подогнал карету, многие готовы были распрячь лошадей, с тем чтобы впрячься в повозку самим и провезти Веру по всему ночному Парижу. Меж тем это и впрямь была карета, а вовсе не всегдашние парижские дрожки, и на дверце этой кареты красовался герб. У Собинова имелись почитатели и среди французской аристократии. В гостиничном ресторане, в котором Вера впервые в жизни попробовала устриц – только не с шампанским, устрицы идеально идут под водку, пояснил ей московский знаток изысканной парижской кухни Собинов, – юная балерина была совершенно счастлива; и позднее, оставшись одна в номере (Собинов, как всегда, в какой-то момент удалился к себе), Вера никак не могла заснуть и, закрывая глаза, мысленно кружилась по сцене театра Шатле – уже не под музыку, а под нескончаемые овации.
Следующие два дня Вера провела как в тумане. Дягилев пригласил ее на торжественный обед, который его друзья и покровители устроили в честь него и ведущих солистов труппы в отеле «Ритц», – успех русского балета оказался столь же грандиозен и вместе тем невероятен, как землетрясение. И Дягилев решил насладиться этим триумфом в полной мере. Виновниками своего успеха он назвал (поочередно поднимая за них бокал) сидящего рядом с самим импресарио Михаила Фокина, грандиозно воплотившего на сцене собственные идеи; Веру, безупречно исполнившую партию Армиды и превзошедшую в этом образе его самые смелые ожидания; великолепного Михаила Мордкина и еще более великолепного Вацлава Нижинского (как всем было известно, Дягилев буквально боготворил его); Тамару Карсавину и создателя незабываемых сценических декораций Александра Бенуа. «Если бы у меня достало рук, – сказал Дягилев, – я был бы счастлив обнять вас всех сразу; а сейчас я могу лишь поднять за вас бокал и пожелать счастья и удачи и на ближайшие выступления». Глядя на импресарио, можно было понять, что волнует его прежде всего собственный успех – и он уже мысленно подсчитывает необходимые капиталовложения и прикидывает, кто из сидящих за пышным столом меценатов окажется в этом плане покладистее остальных.
Вере показалось, будто во время дягилевского спича в ее честь Фокин меряет ее пристальным взглядом. И вот, переглянувшись с Дягилевым, балетмейстер объявил, что уже в ближайшие дни прибудет Анна Павлова и что партия Армиды сразу же перейдет ей. Этот припасенный в рукаве козырь Фокин разыграл с мастерством истинного картежника. Вера вздрогнула, как будто ее ударили. До ее сознания едва доходили восторженные восклицания дягилевских друзей: вот он, мол, какой хитрец – грандиозного успеха уже добился, а главное, и неотразимое, оружие, оказывается, решил придержать на потом. Вера окинула взглядом сидящих за столом коллег в расчете на какую бы то ни было реакцию, но, судя по всему, все заранее знали куда больше нее; да ведь на самом деле данная новость и впрямь затрагивала Веру лишь опосредованно. Сказав, что ей необходимо освежиться, балерина поднялась из-за стола. В гардеробе, где она распорядилась подать себе пальто, Веру внезапно настиг Дягилев. Он собирался сам сообщить ей об этом, объяснил импресарио, однако Фокин опередил его. Но Вере не следует обижаться; он, Дягилев, по-прежнему высоко ценит ее и позаботится о том, чтобы она танцевала в Париже серьезные партии; в конце концов, ей присущи определенные достоинства, которыми не обладает никто другой, в том числе и Анна Павлова, чья репутация зиждется на прошлых успехах, а уж насколько эта репутация правомерна сейчас, сказать не может никто. Дягилев снял с плеч у Веры пальто, вернул его гардеробщику и, взяв под руку, препроводил балерину к банкетному столу. Вышло это довольно демонстративно, как показалось самой Вере, и вообще она решила, что и в дальнейшем может полагаться на Дягилева: не зря же он выписал ее в Париж, сдержав данное еще в Москве слово. Конечно, демарш Фокина оскорбил триумфально выступившую на премьере балерину – и Дягилев не дал балетмейстеру надлежащего отпора, но Веру он все-таки обнадежил.
Надежда эта уже назавтра вечером переросла в едва ли не в стопроцентную уверенность. Сидя в ложе Гранд-опера, Вера почувствовала, что на нее обращают внимание; а галерка и вовсе встретила ее появление рукоплесканиями и выкликами «Браво!», затихшими, лишь когда наступила всеобщая напряженная тишина, в зале погас свет, на сцене поднялся занавес и замершей публике предстал Собинов. И на сей раз – причем еще сильнее, чем в Лондоне, – Вера почувствовала, что он поет только для нее. В качестве вступительного номера Собинов (очевидно, совершенно сознательно) выбрал ту арию Руслана из оперы Глинки «Руслан и Людмила», распевая которую витязь на руках выносит спящую возлюбленную из чертогов зловещего Черномора, – выносит для того, чтобы никогда больше с нею не расставаться. Эта ария показалась ей публичным признанием в любви. Редко ей доводилось слышать его пение столь эмоциональным и вместе с тем столь восхитительно прекрасным. По окончании номера Вера поднялась у себя в ложе, перегнулась через бортик и, когда грянули аплодисменты, внезапно осознала, что и пальцем пошевелить не может. В антракте Вера решила пройти к Собинову в артистическую уборную. Ливрейный служитель не пропускал ее: маэстро распорядился, чтобы его никто не тревожил! Неужели этому церберу неизвестно, кто она такая? Оттолкнув служителя, Вера прошла за кулисы. Собинов сидел у себя в уборной перед зеркалом. Он снял концертный галстук-бабочку (выйдя в этой бабочке на сцену, он вопреки всему напомнил Вере официанта из ресторана «Ритц»), расстегнул сорочку. Не проходя в глубь помещения, Вера застыла на пороге.
– Ария Руслана, – сказала она. – Значит, ты не забыл!
– Я никогда не забываю ни слова из того, что ты мне рассказываешь, – возразил Собинов.
Маленькая Верочка в Ярославле, в кустах на берегу Волги, с томиком Пушкина на коленях. Можно ли было нынешним вечером преподнести ей нечто лучшее, чем эта ария? Позже, уже в гостинице, он, подобно Руслану, взял свою возлюбленную на руки и понес в спальню.
А с утра Вера вновь погрузилась во всегдашнюю театральную суету. Уже назначенная репетиция откладывалась на неопределенное время. Фокин с Дягилевым отправились на вокзал встречать прибывающую из Вены Анну Павлову. У Веры не было с петербургской примой никаких личных счетов. Уже во время петербургских гастролей Большого Вера поняла, что Павлова исключительно талантлива, разве что поведение столичной дивы вне сцены показалось ей несколько высокомерным. Но разве следовало ожидать чего-нибудь иного от прославленной примы еще более прославленного Мариинского театра, привыкшей вращаться в высшем свете и чуть ли не подле самого царя! А к ней самой Павлова отнеслась тогда без малейшей демонстрации собственного превосходства (чего Вера опасалась заранее). Может быть, произошло это как раз потому, что Павлова еще не сумела распознать в ней серьезной соперницы. Зато теперь, в Париже, все будет совершенно по-другому, решила Вера.
Еще дважды танцевала она в театре Шатле партию Армиды, причем оба раза ей чудилось, будто где-то за кулисами стоит, наблюдая за ней и твердо вознамерившись отобрать у нее парижский триумф, Анна Павлова. Вера и сама чувствовала, что танцует не так хорошо, как на премьере, да и ее партнеры Мордкин и Нижинский это, несомненно, заметили. Публика же по-прежнему принимала ее восторженно, а по окончании спектаклей Веру по многу раз вызывали на поклоны. Уже не впервые ей предстояло расстаться с партией, к которой она прикипела душой и телом, однако никогда еще за спиной у нее не маячила счастливая конкурентка, о которой к тому же было заранее известно, что, едва ступив на подмостки, она поставит под сомнение вроде бы безоговорочно одержанную Верой победу. Конечно, Вера и сама еще не была готова встать на одну доску с Павловой, однако она пребывала в твердом убеждении (подкрепленном овациями парижской публики), что здесь, в Шатле, ей удалось превзойти саму себя. Что ж, в любом случае замечательного выступления на премьере и восторженных отзывов критики не сможет отнять у нее и сама Анна Павлова. Вера поднялась на вершину – и обнаружила (как все, кому довелось туда добраться), что горный воздух слишком разрежен.
Надежда Веры исполнить заглавную партию и в следующем балете – «Клеопатре» – потерпела крушение: Фокин распорядился, что Клеопатру будет танцевать Анна Павлова, а Антония – он сам. И даже в романтический балетный дивертисмент «Сильфиды» (который в Петербурге назывался «Шопенианой», теперь, однако же, в память о великом парижском балетмейстере прошлого столетия Тальони – и как знак внимания здешней публике – вновь получил прежнее название и с ошеломляющим успехом был показан в вечер премьеры) Фокин ввел Павлову, Карсавину и Нижинского, предоставив Вере, как и Екатерине Гельцер, лишь партии второго плана. Судя по всему, Фокин, заинтересованный в первую очередь в том, чтобы представить в самом выигрышном свете солистов Мариинки, сумел навязать свою волю Дягилеву. Теперь, когда Вера напомнила Сергею Павловичу о его же собственном обещании, данном ей в гардеробе отеля «Ритц», он отреагировал лишь кисло-сладкой миной. Вера имела в виду при этом партию Клеопатры во втором составе, доставшуюся при распределении ролей Иде Рубинштейн. Конечно, Иду нельзя было назвать выдающейся балериной, однако Дягилев все-таки взял ее в Париж с оглядкой на вечную нехватку денег: у Иды имелся в Лондоне богатый покровитель из тамошних промышленников.
Даже такому человеку, как Дягилев, не прыгнуть выше головы, ответил Вере Собинов, когда она пересказала ему не давший положительного результата разговор с импресарио. Дягилев положился на Фокина, он поставил на него – и как минимум в первый «русский сезон» сильно от него зависит. Сейчас он просто не в состоянии пойти на решительный разрыв с Фокиным из-за Веры. С этим следует смириться, хотя он, Собинов, прекрасно понимает, что ей нелегко внезапно перейти в труппе с самой вершины на вторые и даже третьи роли. Зато для него самого она по-прежнему остается на первом месте.
«Разговаривает со мной, как с больной лошадью», – подумала Вера. Что ж, не исключено, что это даже к лучшему. Парижскую главу в ее жизни на этом смело можно закрыть; здесь ей указали ее место – не только за Павловой, но и за Гельцер с Карсавиной. На репетициях Вера тем не менее продолжала вести себя как ни в чем не бывало. Однако была не просто огорчена, но и раздражена и то и дело вступала в бесплодные стычки с товарками и конкурентками – Тамарой Карсавиной и Идой Рубинштейн – в стычки, которые казались ей самой (стоило ей немного остыть) страшно пошлыми. Пребывание в Париже и «русский сезон» оказались для нее тем самым отравлены, а закончилось дело и вовсе несчастьем. Может, по оплошности, а может, и вполне сознательно Вера во время репетиции поскользнулась на лестнице. Усевшись на ступеньках и принявшись массировать стопу, Вера снизу вверх не без вызова посмотрела на Фокина: на сегодня, мол, у меня все! Он взглянул на нее – то ли сочувствуя, то ли сомневаясь, – пожал плечами и пробормотал по-французски: «Бывает». И не добавил к этому ни слова. Прихрамывая, Вера сошла со сцены; при этом она ни разу не обернулась, и ей было совершенно безразлично, верит Фокин в серьезность полученной ею травмы или нет.
Собинов же испугался по-настоящему; хотя, как показалось Вере, его отчасти позабавила поза, в которой она, высоко задрав травмированную ногу, уселась на гостиничный диван. Собинов вызвал врача; врач констатировал возможное растяжение сухожилия и предписал на несколько дней постельный режим. После ухода врача Вера, откинувшись на подушки, испытала глубокое облегчение, как будто ее избавили от необходимости самостоятельно решать чрезвычайно трудную задачу. Она и сейчас не была вполне уверена в том, не нарочно ли поскользнулась, но, разумеется, ничего не сказала об этом Собинову. Она понимала, какой он ответственный человек, какой дисциплинированный и надежный, и знала, что он ожидает и от остальных проявления тех же качеств. Еще в Москве Вера успела насмотреться на то, как тщательно готовится певец к каждому выступлению: влажные компрессы, чай на антоновских яблоках, долгие часы медитаций на диване в собственном кабинете.
«А не попробовать ли горячий влажный компресс?» – в шутку предложила она. Собинов рассмеялся, да так сильно, что не удержалась от смеха и Вера. Весь день она пролежала в гостиничной постели, прислушиваясь к шумам и голосам, доносящимся с улицы через полуоткрытое окно, к однозвучным выкликам уличного разносчика, тогда как Собинов хлопотал над ней. В конце концов Вера встала и объявила несколько обескураженному Собинову, что ей необходимо подышать свежим воздухом; уж несколько шагов вдоль по улице ей вполне по силам. Собинов повез ее в Булонский лес, и там, в летнем кафе, Вера объявила певцу, что театром Шатле и Парижем в целом уже сыта по горло. Он, Собинов, может немедленно увезти ее куда ему вздумается; правда, только не в Москву – туда (а значит, и в Большой) она возвращаться сейчас не хочет. Чтобы созреть для возвращения, ей понадобится определенное время.
Собинов ни о чем не стал спрашивать; он заметил, как вздрогнула Вера, когда ей на мгновение показалось, будто на берегу пруда поблизости от кафе появился Дягилев в сопровождении Анны Павловой. «Он разозлится на меня», – пробормотала она, поглядев на Собинова тем же по-детски испуганным взглядом, что и при их первой встрече за кулисами Большого. Собственное поведение казалось ей несколько фарсовым, и не исключено, точно так же относились к этому ее коллеги и, может быть, даже Собинов – но в любом случае решение она приняла. Париж был ее мечтой, и эта мечта осуществилась; Париж снился ей, и она его повидала; но сейчас этот сон превратился в кошмар, от которого следовало как можно скорее очнуться.
И все же, в последний раз проезжая вместе с Собиновым по улицам и бульварам Парижа до Северного вокзала, куда Вера прибыла всего несколько недель назад, полная надежд и ожиданий, она испытывала тихое разочарование. И тот факт, что дрожки все же не проехали по набережной, на которой стоит театр Шатле, принес ей некоторое облегчение и помог заглушить укоры совести – ведь как-никак Вера своим внезапным решением об отъезде подвела всех, кто на нее так или иначе рассчитывал.

С Собиновым по России
В Большом театре, узнав о взбалмошном решении Веры покинуть парижскую труппу, недоуменно качали головами, но никаких длительных последствий этот своевольный поступок, к счастью, не имел. О триумфальном выступлении Веры в «Павильоне Армиды» еще не забыли и в Москве. В конце сезона она вновь танцевала двойную партию в «Лебедином озере». На этот раз не с Мордкиным, прямо из Парижа отправившимся вместе с Анной Павловой в гастрольное турне по США и Англии, где выдающейся балерине предстояло впервые выступить с собственным ансамблем. Отсутствующего Мордкина заменил Горский. По окончании спектакля в артистическую уборную к Вере пришел Собинов. С букетом роз. Это были точно такие же темно-красные розы, как те, что он прислал ей когда-то вместе с билетами в ложу. Их роман, чувствовала Вера, после той ночи у него в гостинице стал по возвращении из Франции прочнее, и сейчас она ожидала (и вместе с тем побаивалась) предложения руки и сердца. Розы и подчеркнутая театральность, с которой они были вручены, обеспокоили ее еще сильнее. Однако до сих пор Собинов ни разу не делал ни малейшего намека на то, что собирается узаконить их отношения, а самой Вере нравились нынешние узы – крепкие, но далеко не тугие, а значит, не мешающие ей вести себя в соответствии со своей порывистой натурой.
Собинов уселся, придвинув кресло к трюмо, и следил за тем, как Вера с помощью камеристки переодевается за ширмой. Уже уходя, он сказал, что, когда сегодня видел ее в «Лебедином озере», уже не в первый раз испытал ощущение, будто она сама является и Одеттой, и Одиллией одновременно. Рахманинов, по словам Собинова, в частной беседе указал ему на парадоксально неоднозначное двуединство этого музыкального и сценического образа. В этом, заметил композитор, есть нечто неизъяснимо притягательное, и заодно признался, что та же парадоксальная неоднозначность, то же, строго говоря, двойничество присуще и ему самому. Вот и Вера, сказал теперь Собинов, кажется ему точно такой же. Высвободив из букета розу, он вплел ее балерине в волосы.
– Я, – сказал он, – в равной мере люблю и Одетту, и Одиллию. Ты ведь никогда не оставишь меня, моя прелесть?
Вера в недоумении спросила, с чего у него вообще появились подобные подозрения. Собинов, смущенно засмеявшись, пожал плечами.
– Да так, просто пришла в голову нелепая мысль. Я зря пошел на спектакль, – неожиданно заявил он, – лучше было бы дождаться тебя по окончании спектакля у служебного выхода; именно так и надо себя вести влюбленному почитателю.
Однако за кажущейся веселостью сквозил в его словах чрезвычайно серьезный обертон, и Вера запомнила это надолго. А в данный момент просто-напросто обняла певца. Молча.
Наутро, после завтрака, Собинов развернул на столе карту России. Накануне, перед вечерним походом в театр, певец встретился с молодым импресарио Резниковым, которому он симпатизировал, и вдвоем они разработали дерзкий план, самые общие контуры которого Собинов вынашивал уже давно. Гастрольная поездка по всей России-матушке! Сначала – короткий марш-бросок на запад, в Варшаву, а потом – в Поволжье, в Сибирь и на Дальний Восток! Ему хотелось побывать повсюду, где еще ни разу не слышали его волшебного голоса. И Вера обязательно должна отправиться в турне вместе с ним!
Вера рассмеялась, сочтя это столь же сумасбродной мыслью, как вчерашний разговор с подачи Рахманинова о двуединстве Одетты и Одиллии. Такое турне затянется на долгие недели, если не на целые месяцы, возразила она, – и как же он, Собинов, себе это представляет?..
– Прекрасно представляю, – ответил певец. Речь же не идет о том, что нужно сорваться с места завтра или послезавтра. Или хотя бы через месяц. Предстоит грандиозная подготовка, причем все хлопоты берет на себя Резников. Начало будущего года – вот какая дата представляется ему, Собинову, вполне реальной.
– А я? – спросила Вера. – А как быть с Большим?
Однако Собинова было не вразумить. С карандашом в руке он прошелся по всей карте, отмечая на ней бесчисленные (как показалось Вере) города, о существовании многих из которых она даже и не слышала. Он обо всем договорится, заверил ее Собинов, в том числе и с дирекцией Большого, которая просто не посмеет ему отказать. Главное, чтобы согласилась сама Вера.
Вера поняла, что говорит он совершенно серьезно, вспомнила еще раз про букет, с которым он явился к ней в артистическую уборную накануне, и сообразила, что речь идет не о по-прежнему страшащем ее предложении руки и сердца. Еще не о нем. А о совершенно фантастическом приключении, потому что, чуточку собравшись с мыслями, Вера восприняла намеченное гастрольное турне именно так. Забавно, однако же, что он, такой самостоятельный и даже властный, с такой легкостью поддается на уговоры других людей. Или они – сначала Рахманинов, а затем и Резников – сумели затронуть в его душе уже и без того натянутую струну? Собинов скатал карту в рулон, поглядел, как через подзорную трубу, на Веру и спросил, угодно ли ей знать, что он сейчас видит в окуляр. И тут же поспешил ответить сам: он видит их двоих на пароходе, скользящем по глади Байкала, великого сибирского озера, если даже не моря. Там он будет петь столь прекрасно, как это ему еще ни разу не доводилось делать в России. И петь он будет лишь для нее. Точь-в-точь как в Лондоне и Париже. Но на этот раз его услышит вся Сибирь – и даже осетры, даже прославленные байкальские омули высунут голову из воды, чтобы послушать его пение.
Вера еще не прониклась идеей этого турне, у нее были собственные мечты и планы. Только Собинов вовсе не был бесплодным мечтателем и фантазером. Едва наметив себе какую-нибудь цель, он прокладывал к ней кратчайшую прямую дорогу. Месяцы, оставшиеся до Рождества, пролетели быстро; но и подготовка к предстоящим гастролям приобрела за это время совершенно конкретные очертания. Причем Собинов в нетерпении поторапливал и без того бойкого импресарио с организацией концертов (включающей в себя, разумеется, и предварительные переговоры). В сочельник Собинов ликуя показал Вере у себя в кабинете практически полный перечень городов, в которых ему предстояло выступить. Не хватало только Иркутска – тамошних организаторов Резникову еще только предстояло расшевелить. За окошком пускали в московское небо первые шутихи, на Тверской бульвар торжественно ниспадали россыпи разноцветных звезд. В гостиной уже собрались на праздник близкие друзья Собинова. В дверь кабинета просунул голову Рахманинов: а что это, мол, так задерживаются хозяева дома? Или они уже пакуют чемоданы?
Вера, по ее собственным ощущениям, никогда еще не праздновала начало нового года так шумно. Прибывали все новые и новые гости – знакомые и незнакомые люди сердечно поздравляли друг друга. Вере казалось, что проститься с нею и с Собиновым у них дома собралась вся Москва, хотя, строго говоря, до отъезда оставалось еще несколько недель. Рахманинов сел за рояль, а баритон Витторио Андога, которого Собинов также привлек к участию во всероссийском турне, перекрыл своим бельканто шум голосов. В какой-то момент – и на весьма недолгое время – заехал и Горский с двумя танцовщицами из кордебалета; одна из них сняла было туфельки и взобралась на крышку рояля, намереваясь на нем сплясать, однако Собинов, опасаясь за лакированную поверхность, снял балерину с инструмента и поставил на пол. Ладно, друзья, воскликнул он, уже светает! И хотя и впрямь уже взошла утренняя звезда, выпивший изрядное количество вина и водки Собинов подошел к открытому окну и запел арию Вольфрама фон Эшенбаха «Звезда вечерняя моя» из оперы Вагнера «Тангейзер». Вере еще не доводилось видеть его пьяным, да и сейчас он таковым не был. Опьянение присутствует, почувствовала она, однако качественно иное опьянение. Уже не раз в беседах о предстоящей поездке Собинов признавался ей: «Меня пьянит Россия!»
В конце февраля они выехали в Варшаву – первый пункт запланированных гастролей. Вера вновь ехала в западном направлении – однако сейчас в совершенно иных чувствах, чем на «русские сезоны» в Париж или в мимолетную поездку на концерт Собинова в Лондон. С Большим театром и Москвой ей предстояло проститься на три месяца. Рано или поздно она непременно по чему-нибудь затоскует – или по Москве, или по Большому, сказал ей на праздничном вечере Горский. Но она ему не поверила: с какой стати ей тосковать, если Собинов будет все время рядом! Они остановились в отеле «Бристоль», это была лучшая гостиница во всей Варшаве. И вот настал первый вечер в местной опере. Вера сидела в ложе на просцениуме; в ходе всего выступления они с певцом не отрывали друг от друга глаз. И хотя Вера не раз уже слышала в исполнении Собинова арию Надира из оперы Бизе «Искатели жемчуга», сейчас ей показалось, что никогда еще не звучал его голос со столь кристальной чистотой и таким глубоким чувством. Он поет, подумала она, иначе, чем в Лондоне, где его голос, доносившийся с огромной сцены, был каким-то чужим. Сейчас Вера невольно задрожала, наконец-то поняв, что значит для певца это турне, лишь вступлением к которому был первый варшавский концерт, – турне означало для него, что его великая мечта сбывается – и она, Вера, является неотъемлемой частью этой мечты!.. Публика неистовствовала. Арию Надира Собинову пришлось исполнить на бис трижды – а потом, уже в гостиничном номере, он сказал Вере, что пел так замечательно хорошо только потому, что она, Вера, находилась совсем рядом. К сожалению, триумф Собинова не оставил никаких шансов выступавшему следом за ним Андоге. Впредь, решил Собинов, баритон будет предварять своим пением его собственные выступления.
Проводить музыкантов собралась на варшавском вокзале внушительная толпа. Люди стояли на перроне и махали шляпами и платками уже отошедшему поезду. Что ж, увертюра, можно сказать, удалась, с удовлетворением констатировал Собинов и, как только Вера с его помощью устроилась в купе поудобнее, спросил у нее, счастлива ли она. Но ведь человек, только-только пустившийся в дальнюю дорогу, всегда счастлив. По меньшей мере, сам Собинов чувствовал себя именно так.
Внезапно Вера объявила, что забыла в гостинице дорожный несессер.
– Завтра в Лодзи или послезавтра в Вильне я куплю тебе новый, – с улыбкой ответил Собинов. Он был в отличном расположении духа. – А не я сам, так Резников позаботится.
Однако покупать новый несессер не потребовалось. На следующий вечер Вера обнаружила его у себя в гостиничном номере. Его прислали из Варшавы, упаковав в газеты, полные восторженных – не столько даже аполлонических, сколько дионисийских – отзывов на выступление несравненного русского тенора. Правда, на той же полосе, только в другом углу была напечатана и короткая заметка, в которой говорилось о том, что аннексия Польши Россией распространилась теперь и на оперу.
– Польские националисты пытаются измазать меня дегтем, – бегло проглядев заметку, сказал Собинов. – Неужели я должен нести ответственность за царское самодержавие? Я пою; здесь, в Польше, я пою на польском языке. Чего же им еще надо?
Однако заметка уязвила певца – и уязвила куда сильнее, чем потешили его тщеславие пространные дифирамбы. Поэтому Вера чуть ли не силой отобрала у него газету, скомкала ее и выкинула в корзину для бумаг.
– Собаки лают, караван идет, – беззаботно бросила она.
Веру никогда не волновала политика. В 1905 году, учась в хореографическом училище, она даже не расслышала выстрелов, донесшихся из Петербурга в Кровавое воскресенье, – а ведь там как-никак прямо на Дворцовой площади расстреляли безоружную толпу. Сейчас она радовалась тому, что нашелся несессер.
Из Лодзи они поехали в Вильну, потом в Ригу, в Киев – и повсюду Собинов выступал столь же триумфально, как в Варшаве. В Киеве Вере попалась на глаза афиша, извещающая о балете «Лебединое озеро» в исполнении местной труппы. Ей очень хотелось посмотреть спектакль, однако так и не удалось этого сделать. Впрочем, то же самое было и в других городах на первом этапе поездки: Вере не удавалось побывать нигде, кроме концертов Собинова. И постепенно ей становилось все труднее отличать друг от друга города, в которые они приезжали, концертные и оперные залы, в которых ему доводилось выступать. Где они были вчера, где позавчера? Пропадало и ощущение времени. Когда, собственно, выехали они из Москвы? Неделю назад – или две? С очередного вокзала в очередную гостиницу, оттуда в очередное купе очередного поезда, в котором скверно спится, потом – распаковывать чемоданы, потом – опять упаковывать, и вновь на вокзал. Совместную поездку с Собиновым Вера заранее представляла себе как-то по-другому – куда менее хлопотной, куда менее утомительной. А вот с него все было как с гуся вода. Каждый вечер в каком угодно городе он выходил на сцену с поразительной легкостью, подчиняя себе публику даже раньше, чем брал первую ноту. А потом, после концерта, испытывал всякий раз такое воодушевление, что Вере поневоле вспоминались слова, сказанные им перед самой поездкой: «Меня пьянит Россия!» И Вера вновь и вновь забывала о дорожных тяготах и возвращалась к столь же великолепному настроению, в каком она, сидя в зрительном зале, внимала его пению, адресованному ей одной.
Когда поезд уже подходил к Саратову, Собинов внезапно умолк посреди разговора, потерянно поглядел в окошко – и тут же обнял Веру и с детской непосредственностью предложил ей порадоваться вместе с ним:
– Видишь, Верочка? Вот она, матушка-Волга! Наша с тобой матушка-Волга!
Вере вспомнилось, как однажды вечером к ним зашел в гости Шаляпин – и два певца, стоя плечом к плечу, исполнили песню о Стеньке Разине, причем именно слова «матушка-Волга» они тянули, казалось, бесконечно долго. И сейчас Собинов заговорил о Волге с тем же обожанием. Вера почувствовала, что он забирается все глубже и глубже в родную Русь не только физически, но и духовно; нечто сходное происходило сейчас и с ней самой; ей вспомнилось, как мчалась она по степи на тройке во время каких-то провинциальных гастролей. И тут уж она забыла об усталости от пережитых в поездке тягот и о страхе перед предстоящими в долгом пути испытаниями.
В Саратове сцену буквально утопили в цветах, составив посередине из белых лилий могучий челн, в самый центр которого поместили приветственный адрес Собинову: «Истинному сыну матушки-Волги от любящих его братьев и сестер!» Вера поначалу решила было, что дело подстроил несколько суетливый Резников, но затем узнала, что деньги на это исключительное чествование были собраны по подписке, прошедшей во всем городе, причем основная часть поступлений была сделана сравнительно малоимущей публикой. Собинова это, разумеется, страшно растрогало. Вера подметила в нем любовь к простонародью, еще когда он беседовал с ее кормилицей.
Следующей остановкой в пути стала Самара. Потом – Казань с подлинным пиром, который задал после концерта один из друзей юности Собинова (еще по Ярославлю). Не обращая внимания на многочисленных гостей, вознамерившихся поближе познакомиться со знаменитым певцом, устроитель празднества предался с Собиновым совместным воспоминаниям и обратился к Вере не раньше, чем узнал, что она тоже из Ярославля. Тамошний театр он, конечно, помнил, а вот Вериных родителей – нет; должно быть, они прибыли в город уже после его отъезда. Собинов сообщил другу, что и сама Вера человек театра.
Не раз уже случалось такое в гастрольной поездке: пусть Собинов ничего и не замечал, но Вера чувствовала себя всего лишь довеском к нему, всего лишь спутницей, всего лишь красавицей, которую осыпают комплиментами, не узнавая в ней, однако же, известную балерину из труппы московского Большого театра, спектаклей которого здесь, в глуши, никогда не видели и, скорее всего, не увидят. Не узнавая в ней балерину, пока об этом не заговаривал сам Собинов. А тот проделывал это не без гордости и, возможно, совершенно сознательно подчеркивал, что прима Большого путешествует с ним, а вовсе не с красавчиком-баритоном Андогой. Иногда это забавляло Веру, но чаще всего раздражало: она так и оставалась в полной и абсолютной тени великого тенора, пусть он всякий раз и передаривал ей, своей музе (как он назвал ее в доверительном разговоре с другом юности), цветы, которыми его постоянно осыпали. Постепенно Вера смирилась с таким положением вещей: в конце концов, она предвидела такой поворот событий с самого начала и пошла на это совершенно осознанно – предвкушая счастливые мгновения и часы, когда она, позабыв о Большом театре и даже о парижских триумфах, превратится в любящую и любимую женщину по имени Вера.
В пути из Казани в Сибирь в воздухе неожиданно повеяло весной. Изменился и заоконный пейзаж: поезд (купе в спальном вагоне на сей раз оказались просторными и удобными) мчался теперь не по бесконечной степи, а по столь же бесконечной тайге. В купе заглянул Резников, они с Собиновым подвели предварительные финансовые итоги турне, импресарио шутливо заговорил и с Верой. Он выразил восхищение и изумление тем, что она преодолевает тяготы пути, не теряя ни грана своего неизъяснимого обаяния. Собинов горделиво посмотрел на Веру – так, словно справедливостью комплимента, сделанного Резниковым, красавица обязана прежде всего его, Собинова, постоянной заботе о ней. Как будто дело не обстояло скорее наоборот: ведь именно Вера накладывала певцу влажные компрессы, заваривала чай по особому рецепту или просто старалась не мешать, когда ему нужно было сосредоточиться перед очередным концертом. Следующее представление состоялось в городском театре Томска – университетского города, в котором Собинова сразу же по приезде посетила целая депутация студентов с просьбой о контрамарках, потому что билеты в театральных кассах были давным-давно распроданы. Собинов переадресовал студентов к Резникову, но и у того уже ничего не осталось; так что певец решил, во утешение студентам, встретиться с ними после концерта за сценой – и встреча эта затянулась до глубокой ночи, подобно многим его встречам в Москве с представителями тамошнего студенчества. Вера, несмотря на предельную усталость, оставалась с ним до самого конца, не отходя буквально ни на шаг.
– Ты не жалеешь себя, – сказала она ему по возвращении в гостиницу, но певец не принял упрека.
– Общаясь с молодежью, – сказал он, – я словно бы сам окунаюсь в свои студенческие времена.
– Но ты уже не студент, – возразила Вера, – ты первый тенор великой России.
Певец, прервав монолог балерины, схватил ее на руки и повлек в постель.
– Принадлежу я, – напомнил он, – тебе и только тебе!
Здоровье его было, похоже, несокрушимым. На дальнейшем пути в Иркутск певец разбудил Веру, бросив ей в постель снежок.
– Нас завалило снегом, – в шутку запаниковал он.
Весна, наступившая после Казани, вновь отступила! Собинов был в ватнике, которым разжился у дорожных рабочих, когда вместе с ними расчищал от снежных завалов рельсовую дорогу. И певец просто сиял от радости. Хорошая физическая нагрузка явно пошла ему на пользу. Так он сказал Вере.
– А что, наших ночей тебе уже недостаточно? – лукаво возразила она.
Он потянулся – да так, что на миг словно бы заполнил собою все пространство купе, – и назидательно отчеканил:
– Делу время, потехе час, Верочка! Не след путать одно с другим!
Меж тем наступил уже конец апреля. Иркутск остался позади, и поезд приближался к Байкалу. Озеро и впрямь оказалось поразительно синим, как Вере и пообещал еще в Москве Собинов. Не озеро – а огромный синий глаз всей Сибири. Утреннее солнце заливало серебристым сиянием гладь кристально чистых вод, линия горизонта в розовой дымке была золотистой – и там, ближе к окоему, тянулась сплошная полоса рыжеватых облаков. Собинов не мог насмотреться на это великолепие.
– Здесь нужно быть художником или поэтом, – сказал он Вере, когда они перебирались на борт парохода. Ей тут же вспомнились беспомощные, но проникнутые невероятной нежностью стихи, которые он порой в гостиничных номерах клал ей, уже спящей, на подушку, чтобы с утра, по пробуждении, они стали для нее первым приветом. Как Собинов и пообещал Вере в Москве, они с нею, тесно обнявшись, стояли сейчас на носу корабля. Только Собинов, похоже, забыл о другом своем обещании: спеть здесь так, как ему еще не доводилось делать этого во всей России. Вера не напомнила ему об этом, опасаясь, что холодный, практически морской воздух может повредить его голосу. И впервые заметила она, что длительная поездка и изнурительные концертные выступления (которым она уже давным-давно потеряла счет) не прошли бесследно и для певца. В читинском театре (это было последнее сибирское выступление, однако предстояло дать еще пять концертов на Дальнем Востоке) Вера почувствовала, что Собинов поет уже из последних сил. Но, судя по всему, она ошиблась. Усталость, которую она подмечала в Собинове, стоя с ним за сценой во время выступлений Андоги, исчезала бесследно, как только тенор выходил к публике. Может быть, в его теперешнем пении уже не было такого азарта, с каким он выступал в Варшаве или хотя бы в Казани, но зрительный зал он гипнотизировал по-прежнему; он, не щадя себя, многократно пел на бис и даже на заключительном банкете, устроенном организаторами, был исключительно весел и общителен – тем более что и здесь, в Сибири, нашлось несколько занесенных за тридевять земель москвичей, которым случалось когда-то, еще в Белокаменной, слушать его (и видеть Веру) на подмостках Большого. И здесь же, впервые за все время гастролей, с Верой заговорили о ней как о балерине в двойной партии Одетты-Одиллии; ее танец запомнился одному местному балетоману, как он выразился, навсегда. Похоже, этот поклонник присутствовал при Верином дебюте на сцене Большого. Сколько же с тех пор воды утекло… Вера была благодарна седовласому сибирскому балетоману с мужественным обветренным лицом, а он – благодарен ей.
И вновь несколько дней в поезде – увы, уже не таком комфортабельном, как на перегонах до Томска и до Иркутска, – и вновь ночевки в гостиничных номерах и вечерние концерты в Харбине, в Хабаровске, во Владивостоке… К явному облегчению Веры, ехать дальше было уже просто некуда – они уперлись в восточную границу России; о прибрежные камни здесь разбивались волны Японского моря. Вере показалось, будто морской бриз доносит до нее дыхание самой Японии; это чувство усилилось после того, как Собинов на владивостокском концерте исполнил арию Пинкертона из оперы Пуччини «Мадам Баттерфляй»… И на этот раз грянули бесконечные рукоплескания; они стояли в ушах даже в гостиничном номере, где певец – обессиленный, но счастливый – рухнул в кресло и с мальчишеской улыбкой во все лицо объявил:
– Ну вот, Верочка, и всё. Я окунулся в Россию. А теперь – возвращаемся в Москву!

«Жизель» и «Орфей»
Большой театр вновь обрел Веру. Или Вера – Большой? Впрочем, первое суждение равнозначно второму. Словно бы заранее изголодавшись и истосковавшись по театру, длительная разлука с которым предстояла Вере во время грандиозного собиновского турне по всей России, в вечер перед отъездом она станцевала богиню Танит в «Саламбо» так прекрасно, что восторги публики дали ей понять: та будет с нетерпением дожидаться возвращения в Москву своей новой любимицы. А теперь Вера, обессиленная, но довольная, сняла в артистической уборной балетные туфельки и, когда костюмерша начала массировать ей ступни, велела рассказать, что нового произошло в театре за месяцы ее, Вериного, отсутствия. По словам костюмерши, ничего особенного; вот только Екатерина Гельцер явилась однажды на репетицию в вызывающем наряде – и Горский, побагровев от гнева, отправил ее переодеться, однако в глубине души не смог не восхититься ее вкусом, да платье было и впрямь шикарное.
– Я не нахожу, будто у нее такой уж замечательный вкус, – заметила Вера. Затем, однако же, пока ее гримировали, велела описать ей это платье поподробнее, подумав при этом, что и ей самой неплохо бы обзавестись новыми нарядами на лето, когда в театре будут каникулы, а они с Собиновым отправятся на немецкий курорт Бад-Хомбург. На лечение, как подчеркнул певец; и уж как минимум – на отдых после чрезвычайно утомительной поездки.
Предпочитающая действовать по наитию, Вера назавтра же отправилась на дрожках в знаменитое ателье на Кузнецком мосту. На Тверской она попала под ливень. Лошадь, поскользнувшись на мокром булыжнике, повалилась на бок. Извозчик принялся чертыхаться; быстро собрались зеваки, докучая ему благонамеренными, но практически бесполезными советами. Несмотря на дождь, Вера выбралась из повозки и принялась оглядываться по сторонам в поисках другого извозчика. Но дрожек на улице в этот час было мало, и все они оказались заняты. Меж тем от Триумфальных ворот приближался, посверкивая электрическими искрами (хотя все еще внешне похожий на старомодную конку), трамвай – а на трамвае Вера до той поры не ездила ни разу. После недолгого колебания, еще раз взглянув в беспросветные небеса, Вера подобрала юбки, намереваясь взойти на трамвайную площадку, но в то же мгновение у нее над головой раскрыли зонтик. Обернувшись и вскинув голову, Вера увидела явно небедного молодого господина, который тут же, широко улыбнувшись, приподнял цилиндр:
– Милостивая государыня, не соблаговолите ли вы сесть ко мне в экипаж?
В суматохе, возникшей после падения лошади, в растерянности и в волнении из-за того, как бы не промокнуть до нитки, Вера даже не расслышала имени владельца кареты, в которую тем не менее поспешила усесться. Какой-то барон Ишкин или барон Нишкин. Впечатление он производил приятное и был, судя по всему, страстным ее поклонником; во всяком случае, он выразил желание сопровождать Веру в ателье. Терпеливо дождавшись, пока она управится здесь с задуманным, он пригласил балерину откушать с ним в ресторане. Точнее, в клубном ресторане; а сам клуб находился где-то поблизости от Триумфальных ворот. Вера провела с бароном (или кем бы он там ни был на самом деле) значительно больше времени, чем намеревалась. Он оказался исключительно обаятельным собеседником. И перед тем, как проститься, они скоротали еще часок в игорном зале (рядом с обеденным) за столом для игры в баккара – причем Вера, играя впервые в жизни, ухитрилась выиграть двести рублей. Прощаясь, новый знакомец попросил Веру поприветствовать от его имени Собинова, которого он, правда, не имеет чести знать лично, однако талант певца вызывает у него восхищение, а выбор спутницы жизни – и восхищение, и зависть.
– Шармёр, – весело сказал Собинов, узнав о происшедшем. – Не удивлюсь, если господин барон подстережет тебя с букетом где-нибудь за кулисами. Тебе, – продолжил он, – стоит поостеречься московских бонвиванов.
Но, конечно, певец приревновал Веру, не заметить этого было невозможно, и Вере его ревность польстила.
– Если этот господин вообще барон или хотя бы москвич, – шутливо ответила она и сочла весь эпизод исчерпанным.
На закрытии сезона Вера вновь танцевала заглавную партию в балете Адана «Жизель» – танцевала, не осознавая, что делает это с упоением и самозабвением, каких никогда еще не испытывала; она словно бы впрямь перевоплотилась в сгорающую от любви к принцу Альберу Жизель, которая не слушает предостережений матери о том, что некоторые так вот и пляшут, пока вместо вожделенного брачного ложа не очутятся в гробу – с тем чтобы впоследствии восставать бесплотным призраком из могилы. После первого акта, в конце которого Жизель, чувствуя себя опозоренной, пускается в граничащую с безумием пляску и умирает, Вера вышла за кулисы, шатаясь как пьяная, и без сил опустилась наземь. Горский, поспешив к ней, озабоченно спросил, что стряслось. Она и сама не знала, что с нею, она уже не раз танцевала эту партию и вполне владела ею. И вдруг Вера истерически расхохоталась – и еще долго не могла успокоиться.
– Ничего, – покачав головой, сказала она. – Просто мне на несколько мгновений показалось, будто я сама превратилась в привидение.
– А танцевать-то ты сможешь? – спросил Горский.
Вера схватила его за руку и, опираясь на нее, встала на ноги.
– Разумеется, смогу!
Она и впрямь чувствовала, что все прошло. Хотя и не знала, в чем дело. Вера уверенно довела спектакль до конца, и только выйдя на поклоны, почувствовала, что отзвуки этого доселе не испытанного ощущения еще живут в ее вроде бы совершенно здоровом теле.
– Замечательной ты была сегодня Жизелью, – сказал Горский, заботливо препровождая ее в грим-уборную. – Но ты меня по-настоящему напугала. Послушай, а не подогнать ли тебе извозчика?
– Я пройдусь пешком.
– Ночью по Москве? Одна?
– Да, – ответила Вера, – одна. Ночью по Москве.
Впрочем, до наступления ночи было еще далеко. Один-единственный автомобиль среди тоже нечастых дрожек скользил по вечереющему бульвару, и в свете его фар тени прохожих на стенах домов казались гигантскими и гротескными. И Вере вновь поневоле вспомнилось злосчастное привидение из «Жизели», восстающее по ночам из могилы. Из какой-то подвальной пивной доносилась гармошка, там, внутри, шумно смеялись; а прямо над ней, в бельэтаже, сверкали витрины одного из московских ресторанов, особенно популярного у купечества. Вера закуталась поплотнее в шаль, ускорила шаг. Она размышляла о том, что произошло с ней в конце первого акта сегодняшнего спектакля, и пыталась найти происшедшему хоть какое-то объяснение. Но его не было. Разве что нервы, расшатавшиеся во время трехмесячной поездки с Собиновым до самого Японского моря, – поездки, предпринятой исключительно ради певца и вызвавшей у Веры не только положительные эмоции. И как же она была счастлива ночью во Владивостоке после последнего концерта! Или так кажется ей только сейчас, по прошествии некоторого времени? Уже не в первый раз предавалась она тревожным раздумьям о своих взаимоотношениях с Собиновым. Вера вспомнила, как в Париже, в артистической уборной певца, ей стало страшно оттого, что он может сделать ей предложение. Но тогда в развитие романа была бы внесена хоть какая-то ясность. Так почему же предложения руки и сердца так и не прозвучало? Хотя бы позже, во всероссийском турне? Даже сейчас она не знала, как отреагировала бы на него, если бы оно все-таки было сделано. Ей было страшно расстаться с ним – ведь расстаться можно на время, а можно и навсегда. Разумеется, он едва ли потребовал бы от нее оставить артистическое поприще, жертвуя собственной карьерой ради его дальнейшего взлета, – но разве не именно и точно так поступил он в только что минувшие три месяца, да еще и принял ее жертву как нечто само собой разумеющееся? Порой он и впрямь казался Вере большим ребенком – уже выросшим, уже повзрослевшим, уже прославившимся, но все равно ребенком (причем капризным), – без памяти влюбившимся в нее и ухитрившимся добиться от нее столь сильного ответного чувства, что она и сама подчас казалась себе по сравнению с ним несмышленым дитятей. Истинные художники вроде него, похоже, навсегда остаются в каком-то смысле детьми, и обходиться с ними нужно с родительской осторожностью… Что за нелепые, что за дикие мысли! Уж лучше бы она на самом деле взяла извозчика.
Сама того не замечая, Вера свернула с Тверского бульвара, заплутала в московских переулках и внезапно оказалась возле дома, в котором жила ее бабушка. Давненько она не навещала старую барыню, но что-то ее сюда все же влекло; так в детстве, когда с ней приключалась какая-нибудь беда, о которой не надо было знать отцу с матерью, Вера мчалась к кормилице Аграфене. Поднимаясь по неосвещенной лестнице, Вера споткнулась о спящую собаку дворника (Вера помнила, что это вроде бы именно его собака). Собака зарычала было, но Вера погладила ее по шерсти:
– Это же я! Неужели ты меня не узнаешь? Какой же из тебя сторож! А вот мне хороший сторож сейчас как раз не помешал бы.
Она дернула ручку старомодного дверного звонка. Бабушка вышла к Вере заспанная, затем ее морщинистое лицо расплылось в улыбке.
– Заходи, – сказала она, приглашая Веру в гостиную. Заварила чай, выставила на стол блюдо с горкой блинов. – Тебе надо поесть, девочка, ты неважно выглядишь. Что-нибудь стряслось? В театре? Или, может быть, с Собиновым?
Вера покачала головой.
– Сама не знаю, что со мною.
И рассказала бабушке о том, что случилось с ней в первом акте, о прогулке по вечерним улицам, которую и прогулкой-то, строго говоря, назвать было нельзя, а скорее бесцельным шатанием. Внезапно на нее напал голод – и она подъела все блины до последнего. Потом рассмеялась и одновременно заплакала.
– Странные порой приходят мысли в голову, – сказала она. – Кажется, что перестаешь быть собой; начинаешь искать у себя в душе чего-то, а чего ты ищешь, не знаешь.
Старая барыня терпеливо выслушала внучку; жизненный опыт подсказал ей, что перед ней сейчас не известная балерина Большого театра, а просто Вера, ее родная Верочка, и ей надо дать выговориться.
– Оставайся ночевать, – сказала наконец бабушка. – Я постелю тебе на диване. Утро вечера мудренее, знаешь ли. Проспишь ночку и все свои печали забудешь. И не думай, что такая старуха, как я, в этих делах не разбирается.
Это была первая московская ночь, проведенная Верой раздельно с Собиновым (не считая, понятно, тех случаев, когда он сам был в отъезде). И разумеется, бабушка оказалась права. Лишь к вечеру завтрашнего дня, после репетиции (а спектакля у нее в этот день не было), Вера поехала к Собинову. Он сидел в домашнем халате, поставив ноги на пуфик, за письменным столом, разбирая какую-то партитуру и, по своему обыкновению, делая в ней карандашные пометки. Вера вошла в кабинет, неуверенно сказала:
– А вот и я!
Собинов отложил карандаш, откинулся в кресле, привлек Веру к себе на колени, посмотрел на нее долгим взглядом.
– Ты мне изменила?
– С двадцатью пятью мужиками!
Собинов, зажмурившись, захохотал. С облегчением рассмеялась и Вера. И этот примиряющий влюбленную пару смех разнесся по всей квартире. Только наутро рассказала она ему, гася последние подозрения (а что они у него имелись, она почувствовала), что провела ночь у бабушки. А он что себе навоображал? Ни с кем посторонним она даже не разговаривала, если не считать собаки на лестнице в бабушкином доме.
– Значит, все-таки изменила! – в шутку постановил Собинов и сложил руки на груди, словно вознамерившись вымолить у Веры прощение.
«Просить прощения вообще-то следует мне самой», – мельком подумала Вера и тут же решила оставить все как есть.
Приближался намеченный срок отъезда на курорт, и Вера с Собиновым уже вовсю готовились к этому событию. Но когда они наконец отправились в путь и после длительной поездки по железной дороге прибыли на место, выяснилось, что Собинов при всей своей педантичности забыл забронировать Вере комнату в санатории. Себе забронировал, а ей нет. Так что первую неделю отпуска Вере пришлось провести в номере маленькой и не больно-то комфортабельной гостиницы. Неприятности, однако же, не закончились и когда Вера перебралась в шикарный санаторий с ливрейным швейцаром у входа. Первый же тщательный медицинский осмотр показал, что у Веры имеется склонность к малокровию и вообще она – даже для балерины – чересчур худа. Ей прописали усиленное питание, минимум прогулок и чуть ли не постельный режим.
Ей это не понравилось, и, покинув санаторий, она отправилась к Собинову. Судя по всему, эти немецкие врачи совершенно ничего не понимают в балете; пухлая Жизель вызвала бы у публики гомерический хохот; а ее, Веру, здесь собираются раскормить, как гусыню. Собинов постарался успокоить Веру. Предписания врачей, сказал он, не стоит воспринимать буквально; каждый здесь волен жить, как ему или ей заблагорассудится; в конце концов, мы платим за это изрядные деньги. Сам певец подчинялся врачам беспрекословно: глотал таблетки пригоршнями, не пил ничего, кроме минеральной воды, принимал ванны, ходил на массаж, после чего подолгу лежал под тентом в шезлонге, причем ему, как правило, сразу же удавалось уснуть. А Вера коротала время, прогуливаясь по санаторскому парку; Собинов присоединялся к ней только вечером. Она чувствовала, что ее утомляет медленно, лениво и чуть ли не сонно текущая курортная жизнь.
На краю парка находился павильон, в котором время от времени крутили первые немые фильмы. Вера еще ни разу в жизни не была в кино – в синематографе (или в синема), как это тогда называлось, – хотя фильмы начали показывать уже и в Москве. А здесь одна из зазывных афиш заманила ее. На афише красовалось женское лицо – в маске, однако чрезвычайно эротичное и с буквально гипнотизирующими глазами. Имя Асты Нильсен, выведенное на афише аршинными буквами, Вере слышать не доводилось. Фильм (или, как тогда говорили, фильма) оказался мелодрамой и просто захватил Веру. Но еще сильнее взволновала ее исполнительница главной роли с почти балетной пластикой, то и дело принимающая изысканные позы, причем и позы, и пластика передавали душевные переживания героини именно так, как, на Верин взгляд, то же самое в балете передает танец. Увы, не так-то много было тогда балетов, в которых Вера могла бы выражать подобные чувства, – а здесь, на пленке, они были запечатлены навсегда и в любую минуту могли стать доступными самой широкой публике. Куда более широкой, чем в театре или на концерте. И вдобавок ко всему крупные планы, позволяющие во всех подробностях рассмотреть каждое выражение лица.
– Синематограф, – сказал Вере Собинов, когда она на вечерней прогулке показала ему павильон, – это новая и еще крайне незрелая, однако чрезвычайно многообещающая разновидность искусства. К сожалению, в фильмах отсутствуют звук, голоса и музыка, однако когда-нибудь наверняка додумаются до того, как передавать и их. Но синематографу никогда не удастся вытеснить театр с живой игрой и непосредственным сопереживанием публики.
– Но театр не запечатлеет моего танца, – возразила Вера. – Не сохранит на те времена, когда меня уже не будет. А в синематографе я бы продолжала жить – причем не только в памяти благодарного зрителя. Разве это не волшебство?
В ответ Собинов назвал ее фантазеркой. Однако разве не удалось ей уже воплотить в жизнь кое-какие до поры до времени казавшиеся бесплодными фантазии? Через пару дней Вера вновь пришла в павильон полюбоваться на Асту Нильсен. На этот раз показывали другую фильму – нечто монументальное, из итальянской жизни, повествующее о гибели Помпеи. Но массовые сцены произвели на Веру удручающее впечатление – и, разочарованная, она покинула павильон, не дожидаясь конца сеанса.
Лечение явно пошло Собинову на пользу. Он похудел, посвежел и даже, как показалось Вере, помолодел; он нахваливал Хомбург, называя здешние воды источником молодости, он стал весел и предприимчив и с откровенной радостью устремился в дальнейшее путешествие: из Хомбурга парочка, как и было запланировано заранее, отправилась во Францию, на побережье Атлантического океана. Вера покинула Хомбург, ничуть не сожалея об этом. Она и приехала-то сюда исключительно ради Собинова, а на курорте ей пришлось пустить в ход всю свою хитрость, чтобы уклониться от предписанного врачами сурового санаторского регламента. И все же она здесь отдохнула. Не в последнюю очередь благодаря павильону на краю парка – фильму с Астой Нильсен Вера запомнила надолго. Биарриц, напротив, – с его по-южному беззаботной атмосферой морского курорта, где многое напоминает о находящейся по соседству Испании, с Бискайским заливом, плещущимся под гостиничными окнами – стал для нее истинным отдохновением, а в каком-то смысле и спасением от тоже идиллического, однако довольно душного, причем во всех смыслах, Хомбурга. К тому же здесь еще не начался курортный сезон, и никто не мешал долгими часами прогуливаться по практически безлюдному пляжу. И в обеденном зале едва появились первые ласточки из грядущего через пару недель наплыва курортной публики: господа непременно в смокингах, дамы – в изысканных нарядах, которые здесь в сезон принято менять по три раза в день. Пока все было проще, и сама эта простота Вере нравилась. Впрочем, оказались тут и московские знакомые – благовоспитанная супружеская пара, и коротать время в их обществе стало еще приятнее. С утра, перед завтраком, Вера (часто в одиночестве) прогуливалась по пляжу, наслаждаясь прохладой бриза в эти еще рассветные часы, когда лучи едва взошедшего солнца золотят верхушки изумрудных волн в заливе. Собинов, просыпавшийся поздно, соглашался на такую прогулку нехотя, далеко не всегда, и Веру огорчало, что он не разделяет ее радости и вообще называет море коварным.
Однако в один из дней выяснилось, что говорил он это не зря. Вдвоем они собрались на прогулку к рифу в дальнем конце узкого пляжа; уже далеко отошли от гостиницы и от защищенной со стороны моря набережной, когда солнце внезапно застили тучи, а волны, только что мирные, стали дикими и свирепыми и принялись захлестывать пляж. Слишком поздно сообразили Собинов с Верой, что пляж скоро уйдет под воду. Уже через пару минут они находились в воде по пояс – и в конце концов даже сами не поняли, каким именно образом сумели вернуться в спасительную гостиницу. Уже в холле Вера критически оглядела себя. Она была босая, ее туфли увязли где-то в песке. А платье, пошитое в знаменитом ателье на Кузнецком мосту, висело на ней, как мокрый мешок, и из канареечно-желтого стало от налипших на него водорослей зеленым. Собинов не терял чувства юмора, хотя и его собственный костюм из светлого нанкинского шелка совершенно промок.
– Поглядись в зеркало, – сказал он Вере, – и увидишь, что ты готова для того, чтобы станцевать утопленницу-русалку.
Портье прямо в холле подал им махровые полотенца.
– Мы могли утонуть, – сказала Вера, когда они поднимались в свои номера на лифте.
– Тебе надо было покрепче держаться за меня, и я бы тебя непременно вытащил, – возразил Собинов.
Вера ответила на это только через час, когда они сидели за завтраком:
– Или мы утонули бы оба.
– Сарказм тебе не идет, – с неожиданной строгостью в голосе сказал Собинов.
Вера покачала головой. Она и не думала иронизировать над его геройством, просто ей в очередной раз вспомнилось, как ее мать играла на сцене ярославского театра утопленницу Офелию с розами, вплетенными в волосы. В Верином случае это, увы, были бы лишь медузы и водоросли. Русалка, сказал он в холле. «Что ж, может быть, я и на самом деле русалка, – подумала Вера. – Русалка, ищущая человека, который ее расколдует». А расколдовав, избавит… но от чего? Не от самой ли себя?.. Русалка, Офелия, Одетта, Одиллия и даже Жизель – разве все они не были самими собой, и в танце, и в жизни? Вера вновь вспомнила Асту Нильсен и почему-то подумала о том, что сообщил ей еще в Москве Собинов: Юшин из Малого театра вроде бы не прочь пригласить ее на какую-нибудь роль в драматическом спектакле. И ей тут же захотелось домой, в Москву. Немногие дни, которые любовникам еще оставалось провести на курорте, прошли, однако же, без каких бы то ни было душевных метаний. Залив успокоился. Каждое утро Вера с Собиновым теперь купались, с наслаждением плескаясь в ласковых волнах уже теплого моря. Москва растаяла, казалось, где-то вдали. И когда они уже собирались в обратный путь, Вера решила, что поездка на этот курорт была незабываемой и ни с чем не сравнимой и благодарить за это она должна Собинова.
Безмятежной показалась поначалу и жизнь в Белокаменной, несмотря на то что конец августа и весь сентябрь были целиком и полностью посвящены возобновлению профессиональных занятий: для Веры – в Большом, репертуар которого (а она танцевала теперь в «Раймонде», «Дочери фараона» и «Дон-Кихоте» и выступала соло в «Умирающем лебеде») не оставлял ей времени на раздумья; а для Собинова – и в Большом, и дома, в одиночестве или вдвоем с репетитором, потому что он работал над партией Орфея, которую предполагал спеть в декабре на сцене петербургской Мариинки и которой предстояло стать – наряду и наравне с партией Лоэнгрина – подлинной вершиной его творчества. Казалось, пребывание в Хомбурге и в Биаррице вдохнуло в него новые силы. Со свойственной ему дотошностью врабатывался Собинов в готовящиеся выступления, не упуская из виду ни малейшей детали, от звучания голоса до театрального костюма, жестов и поз. Как в самом начале их длительного романа, Вера взирала на него с восхищением и, когда бывала свободна от репетиций, проводила дневные часы в его доме на Тверском бульваре – в его доме, давным-давно ставшем и ее домом, – радостно наблюдая за тем, как он работает, и внимая тому, как он поет. Она чувствовала, что сама заражается от него творческой энергией; ей казалось, что по вечерам, выступая на сцене Большого, она танцует лучше, чем когда-либо прежде, – легко и вместе с тем полностью контролируя и себя, и танец, – так, словно никакого предотъездного полуобморока в первом акте «Жизели» вовсе не было. Бад-хомбургские врачи говорили о малокровии и собирались стреножить ее по рукам и ногам, утверждая, однако, что поставят ее тем самым на ноги. Но ей не нужны ни они, ни их якобы замечательная терапия, по крайней мере так она внушила себе: ей нужен только Собинов и его благотворное влияние, чтобы преодолеть все превратности – и те, с которыми неизбежно сталкиваешься в Большом (как и во всяком другом театре), и те, которые приуготовляет себе она сама – она и ее бешеный темперамент. И разве она уже не чувствует себя порой достойной Собинова, а то и равной ему – как минимум с тех пор, как триумфально выступила в Париже в партии Армиды, с тех пор, как станцевала (в оригинальной хореографии Горского) Умирающего Лебедя, ничуть не уступив в этой роли великой Анне Павловой? Конечно, ей еще не сравниться с Собиновым, она этого никогда не сможет, да, скорее всего, и не захочет. Кроме того, опера в корне отличается от балета, а Собинов несравненный оперный певец. Но и она у себя в балетной труппе давно уже не пустое место – и не только в труппе: она утвердила себя в глазах публики и профессиональной балетной критики наравне с Екатериной Гельцер и прочими примами; в артистических клубах и ресторанах, которые она посещает вместе с Собиновым, к ней уже относятся не только как к его неизменной спутнице (а ведь именно с таким отношением она столкнулась еще совсем недавно, во время всероссийского турне). Однажды, глубокой ночью, Вера даже станцевала на столе в одном из клубов, и друзья Собинова буквально пожирали ее глазами, откровенно завидуя ее возлюбленному и называя Веру «цыганкой из Большого театра» (возможно, потому, что накануне она станцевала партию Эсмеральды в балете по роману Виктора Гюго «Собор Парижской Богоматери»). Закончив танец на столе, Вера спрыгнула в объятия к Собинову, а он исполнил для нее «арию о цветке» из оперы «Кармен»… Все это проходило перед ее мысленным взором, пока Вера наблюдала за тем, как Собинов, все еще в домашнем халате, перевоплощается в Орфея из античного мифа, надевая белокурый парик, перебирая пальцами струны воображаемой лиры и запевая арию, представляющую собою плач по вроде бы навсегда утраченной Эвридике… И вдруг, прервав пение, энергично трясет головой: «К черту, какое трудное место – и я все еще пою его недостаточно выразительно!»
Тем выразительнее исполнил он эту арию в канун Рождества на сцене петербургской Мариинки. Перед этим Собинов вытребовал у директора Большого краткий отпуск для Веры, с тем чтобы она могла сопровождать его в поездке в столицу. Вера уже, конечно, видела его во многих ролях, но исполнение партии Орфея в великолепной постановке Всеволода Мейерхольда и Михаила Фокина просто потрясло ее. Его пение показалось ей поистине божественным, хотя и было проникнуто земным страданием и печалью; Орфей в его трактовке словно бы знал заранее все, что ожидало в скором будущем самого певца, и это заметили и сама Вера, и публика. А может быть, это поняла только Вера, которой довелось видеть и слышать этого Орфея и в свете юпитеров, и в домашнем халате, и для нее эти два образа слились воедино. Слова его: «Ах, ее, увы, лишился, счастие мое прошло» и глубоко выстраданное, многажды повторенное заклинание «Эвридика!» показались Вере чем-то вроде предсказания дельфийского оракула, которое было адресовано не только нынешнему спектаклю, но имело самое непосредственное отношение к ней самой и к певцу – и это смутило балерину ничуть не меньше, чем тяжкие мысли, охватившие ее еще совсем недавно на прогулке по улицам вечерней Москвы.
Ей почему-то полегчало из-за того, что после спектакля им не дали остаться вдвоем. До полуночи засиделись они с Мейерхольдом, Фокиным и театральным художником Головиным (создателем декораций и сценических костюмов к «Орфею», превратившим Собинова в античную статую и умело вписавшим эту живую статую в столь же античный пейзаж). Лишь когда они, покинув театр, поехали на Исаакиевскую площадь, к гостинице «Астория», – поехали по поскрипывающему под колесами и тяжкой шапкой накрывшему купола соборов снегу, – к Вере вернулась способность здраво рассуждать и действовать. Уже в номере она заварила Собинову лечебный чай и наложила на шею непременный влажный компресс. «Ну, каков я был?» – спросил он у нее, однако, не дождавшись ответа и даже не раздевшись, повалился на диван и мгновенно уснул. Конечно, он смертельно устал – смертельно, но счастливо, – и на устах у спящего играла радостная улыбка. Вера еще долго просидела возле Собинова, у нее тоже не было сил подняться с места и удалиться к себе в номер; она вглядывалась в его черты, любовалась изящными руками, раскинутыми по пледу, которым она заботливо укрыла певца. И, подобно хлопьям снега, беззвучно опадающим наземь за окном, перед ее мысленным взором проносились прожитые с Собиновым годы. Хорошие, ничего не скажешь, годы, решила Вера, ведь ее творческий взлет неотделим от истории их любви. Конечно, не он создал ее, как Пигмалион – Галатею (эту роль в жизни Веры сыграл Горский), но он помог ей стать взрослым человеком, стать женщиной, стать тою, какой она в конце концов стала. Помог своей добротой, своей нежностью, своей любовью. И вновь она посмотрела на певца теми же глазами, как прошлым вечером, когда он блистал на сцене Мариинки. Орфей Собинов! И вот он лежит перед ней, без белокурого парика, без лаврового венка на челе; его собственные гладко зачесанные волосы уже несколько поредели. Никакой он больше не Орфей: его вновь зовут Леонидом Витальевичем. Лежит на диване, как у себя дома на Тверском бульваре. Вера вышла из его номера на цыпочках, закрыла за собой дверь и, прислонившись к ней с внешней стороны, оглянулась вокруг. В конце гостиничного коридора колыхалась занавеска, словно там позабыли закрыть окно. Вера решила исправить эту оплошность, однако окно, разумеется, оказалось закрытым, и на глади его стекла отразились ее собственные черты: неестественно широко раскрытые глаза молча взирали на нее из тьмы. И там, за окном, не было ни Исаакиевской площади, ни Петербурга в целом, а только пустота, еле-еле припорошенная снегом, и пляшущие на ветру снежинки показались ей белыми ризами злосчастного привидения из московской постановки «Жизели». И вдруг до ее слуха донесся чей-то смех. Вера вбежала к себе в номер, заперлась и рухнула в постель. Она закрыла лицо руками.
Наутро, за завтраком, Собинов сказал, что Вера бледна и, должно быть, не выспалась или же ей снились кошмары.
– Я размышляла, – ответила она. – О себе. О нас с тобой.
– И к какому выводу ты пришла?
– Ни к какому, – рассмеялась Вера. – И может быть, это к лучшему. Стоит ли заранее знать собственное будущее?
– А что, это было бы совсем недурно, – обстукивая крутое яйцо, заметил Собинов. – Во всяком случае, об этом стоит мечтать. А главное, надеяться на то, что там, на небесах, услышат наши молитвы. – Отложив уже очищенное яйцо в сторонку, певец задумчиво, чуть ли не скорбно посмотрел на Веру и тут же схватил ее за руку. – Ты изменилась, Вера, а если и нет, то вот-вот изменишься.
Балерина рассмеялась; правда, несколько нарочито.
– Ну, у нас с тобой ничего не изменится, – сказала она и, произнося эти слова, верила им или, по меньшей мере, хотела верить. Но, конечно же, она не могла не понять, что ему наверняка виднее.




Балет: учебное видео, мастер-классы, документальное кино, вариации и спектакли
Балет: учебное видео, мастер-классы, документальное кино, вариации и спектакли Балет: учебное видео, мастер-классы, документальное кино, вариации и спектакли
Балет: учебное видео, мастер-классы, документальное кино, вариации и спектакли

© 2005-2009 plie.ru
Классы |  Артисты |  Спектакли |  Словарь |  Обучение |  Контакты

Система Orphus
Ошибка или нерабочая ссылка? - Выдели ее и нажми CTRL-ENTER!